Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был в бане, тысячекратно описанной, и добавить к этому нечего. Читал Твардовского и чуть не разревелся. Ведь я мог, мог его видеть. В институте вовсю писал стихи, хвалили, и я насмелился, понес. Куда нести, вопроса не возникало — в «Новый мир»! Отнес. Жду неделю, две, месяц. — каково для поэта, позвольте спросить. Иду сам! Отдел поэзии закрыт. На второй этаж, в приемную. Так и так. Очень милая, усталая женщина выслушала, сказала: «А вы знаете, если не ответили, в этом, может быть, даже есть и Хорога шее, значит, отдел предлагает. Вы зайдите к главному, спросите, наверное, они у него». Она продолжала печатать и отвечать на звонки. В мое тогдашнее положение мог бы войти только пишущий, и только тот, кто боготворил Александра Трифоновича. Я из них. Увидеть его, автора «Теркина»? Нет, не стали ноги ватными. Надо заметить, что и я в те поры мнил себя поэтом, тут другое — масштаб. Вот это немецкое слово меня остепенило. Я вышел на улицу. Была, как сейчас, осень. И пошел я к памятнику Пушкину, сидел у него. Тогда еще разрешали кормить голубей, и я успел раскрошить буханку, взятую в елисеевском гастрономе, а время шло. Помню, множество голубей заполняли пространство, садились на голову, на плечи поэта.
Время шло. Очереди извивались змеей возле кинотеатра, солнце садилось, включили фонтаны. Еще жив был дом Фамусова. Пора было идти в «Новый мир», если я хотел застать Твардовского. Но я не пошел.
И печален от этого, и рад. Печален оттого, что не увидел его, а рад потому, что понял: стихи мои плохие.
Вот таковое отступление. А уж сколько передумалось, разве одна баба сорок дум передумает, пока с печи летит, чего только не перебрал. И тут я, на исходе письма (солнышко, пойми и прости), то ли я пытаюсь быть писателем в этих письмах, то ли пишу заготовки на будущее, впрочем, на какое? Нет, видно, пора закруглять письмо. И уже не вспомню, что еще хотел написать. В бане мужик надевал перед зеркалом медаль «За взятие Будапешта».
Скажешь, ненормальный, а если тогда у него был взлет жизни? Потом узналось, что этот мужик надел чужую одежду, — смешно? В бане смеялись, а каково тому, чью одежду унесли? И это, увы, природа юмора!..
Совсем беда. Плюнь и не распечатывай больше мои письма. Но мне они вдруг стали как возможность писать не так, как писал раньше. Летал по стране и вдоль и поперек (кстати, тот старик, сочинивший проект отделения винокурения от государства, написал с упреком журналистам: жизнь идет поперек, а вы пишете вдоль, это обо мне). Целую. Снова ночь.
Письмо пятое
Пятое, а от тебя ни строчки. Ночное сновиденье меня ужаснуло — будто бульдозером через блок опускают громадный чан с кипящей смолой. Будто заливают дома. До этого сломанные, едущие вбок лифты. Проснулся с ощутимым сердцем и слабостью. Помнишь, бросал курить, снилось, что курю и упала сигарета. Я просыпался и в страхе хлопал по одеялу, подушке. Потом засыпал и видел снова, что курю, уговаривал себя, что это во сне, но тут же понимал, что тогда снилось, а уж вот сейчас точно горю. Вообще не знаю, есть ли у Бехтерева описание провалов из сна в сон. Убегая в одном сне от коня, в другом я попадал под машину, в третьем меня еще как-то убивали, легко ли! И все это не просто в течение ночи, в минуты.
Сегодня полное ощущение весны: все тает, солнце, дорога блестит, у домов все желтое: опилки, поленья, доски. Бензопилы трещат, из-за каждой поленницы выскакивают и облаивают полупородистые собаки. Иду по кладбищу, но не пройти — преступается. Старуха несет топор маленькому мальчику, который колет дрова. Советует приходить утром, «тогда наст поднимет». Тут же городское воспоминание: могильщик хвалился рядами вырытых могил: «Здесь будет образцовый участок. Вот умрите лет через десять и увидите сами». Прощаясь, шутит: «Приезжайте чаще». Это когда мы хоронили… ладно, прости, не буду!
Зачем я так много записывал в блокноты, так много тащил случаев, встреч, метких выражений? Куда-то все должно же было пристать и пригодиться. Но нет — пропадет. Сижу на золотых россыпях — завалах записок и блокнотов, перечитываю и рад бы кому отдать, но хорошие писатели и сами богаты, а мелкие испортят. Кому нужны мои записи?
Я стал думать об этом во время моего внесшего взлета — печатались мои статьи, на них шли письма, книгу раскупили (впрочем, разве это показатель для нас), так вот, тогда-то меня и постигло это открытие, даже два: первое, что я измельчал, второе, что я никого и ничего не люблю, кроме работы. А письма, из которых ты вскрывала только надписанные женскою рукой, говорили мне самые хорошие слова, поощряли и т. д.
Здесь я в первые дни немного недомогал, валялся, читал и перебирал год за годом свою карьеру. Именно карьеру. Их в нашем деле две — стать начальником и стать ведущим пером. Первые перья пишут только за себя, зато имеют имя. Начальники их не любят, но внешне ласковы, без них они ничто… Писал я всегда то, что выбирал из круга очерченного! Чутье уловить носящуюся в воздухе идею развито у многих, возможность выразить ее тоже посильна, и это считается опережением времени и смелостью. А пишущим кажется, что они — творцы идеи, тогда как она была рождена самой жизнью.
Теперь же вижу, что истинные творцы бьются только над одним — над красотой души и силой духа, все остальное — прикладное. И если Достоевский говорил, что все пишущие — пигмеи перед Пушкиным, и себя относя к ним, то что мы-то? Смешно тебе, что пигмей потревожил великие тени? Но если пигмей пишет на том же языке, на кого ему равняться? Только на вершины.
Так вот, любя работу, видя в ней смысл жизни, вдруг увидел явственно — многие бы исполняли ее не хуже, а в последнее время и лучше. Да и пора: моя кровь выпита, сердце не оживляется при попытках ума назвать новую тему. Что в ней, если все изменится само собой. Да и что моя работа, как не дерганье людей?
Как же долго я шел и как запоздало пришел к тому, что дело не только в знаниях, не в количестве информации, от избытка ее только глупеешь, что не стыдно чего-то не знать.
Прервемся…
Сегодня одарили сразу двумя меткими выражениями, которые хоть ты что делай, а записать хочется. Мужик, сдавая банки и бутылки, радостно говорит приемщице: «До чего дожился, собаку нечем выманить». А соседка, говоря о прошлогоднем снеге, о том, что в подполье подошла вода, заметила: «Снег толстый — вода тонкая».
Вернулся отец. Довольный.
— Да, сынок, — рассказывал он, — историческая встреча. Проехал четыре государства: Удмуртское, Марийское, Татарское и Чувашское. Волгу у Чебоксар пережимают, да.
Они много с сестрами говорили о прошлом, о своей юности. Отец сказал им, что я заставлял его писать воспоминания, и они меня поддержали, и он вдохновился.
Сейчас другое утро, он, кряхтя, перемыл посуду и сел писать. Мне бы его мужество. Ночью он курил, бродил, и если слышал, что я не сплю и сержусь на него, говорил:
— Да, дети мои, как мы летнею порой кирпичи таскали, и под нашею рукой стены вырастали!
Навестили маму. Велела истопить большую печку. Узнав о занятии отца, махнула рукой. «Ты напиши, как пьяный в постели куришь да как пододеяльник сжег, а купила новый, так без меня пропил». Но отец, настроенный вдохновением, стал спрашивать маму о некоторых фамилиях людей лесничества, где они познакомились с мамой, и мама увлеклась.
Кажется и мама поверила, что писательство отдернет отца от выпивка (меня, замочу в скобках, оно, наоборот, притягивает), разрешила обойтись подтопком, пить но велела, а то «помрешь, не дописавши». «Тепло, — отвечал отец, — наша горница с богом не спорница». Он весь разговор сыпал присказками. Когда мама что-то посоветовала, он отвечал: «Не указывай, а «бог па помощь» — сказывай». Еще, тоже к месту, сообщил: «Печку затопил, самовар поставил, женушку свою работать не заставил».
— Про задыринскую девку напиши, — посоветовала мама. — Как ей на свадьбу родители подарили корову, а муж подарил дамский велосипед. На велосипеде выучилась ездить в два дня, а корову доить не хотела.
— Сама пиши, — отвечал отец. — Это твои личные воспоминания.
— Все писать начнут, кто читать будет?
Да, чуть не забыл, у старшей сестры, оказывается, сохранились воспоминания моего дедушки, когда он еще парнем ходил в Москву. Она обещала снять копию и прислать. Так что на совете теток было решено, что мои журналистские занятия — дело наследственное. «Как бы иначе они решили, — комментировала это мама, — что хорошее, так все в их родню, а что плохое, так все в мою». А в ответ на рассказ о младшей тетке, что с нею плохо обращается невестка, заметила:
— Бог наказал. Ты в трудармии был, она мне свекровку выпихнула умирать. Не нужна стала — поезжай. Уж еле жива, все у печки лежала. Баню истопила, соседка помогла ее в баню сводить. Так свекровь сколь плакала, говорит: родная дочь в баню не важивала, а невестка помыла. Утром я ржаные лепешки испекла, ребят кормлю, ей подгладываю. Около нее тарелку поставила, мне же не видно, ест она или нет, гляжу — опять тарелка пуста, подкладываю. А потом только раз состонала, и все. Стали подымать, а все лепешки под подушкой…
- Хорошие плохие книги (сборник) - Джордж Оруэлл - Проза
- Бумажные цепи - Владимир Крупин - Проза
- Назло богам, на радость маме - Виктор Гвор - Проза
- Вечность помнит (СИ) - Ангелина Небославна Архангельская - Рассказы / Проза
- Маэстро - Юлия Александровна Волкодав - Проза
- Рассказы о Маплах - Джон Апдайк - Проза
- Стриженый волк - О. Генри - Проза
- Три вдовы - Шолом-Алейхем - Проза
- Доктор Терн - Генри Райдер Хаггард - Проза
- Сочинения - Стефан Цвейг - Проза