Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, и звучат стихи иначе, и смысл у них другой, когда читаешь их вот так, напечатанными каких-нибудь пятьдесят лет назад. Из ста веков подряд?
В первые дни и недели эти книги застили Нине все — и учебу, и газету, и самое Таню, конечно. Думалось только о том, как она выждет два, или три вечера (на большее не хватит сил), и опять не без смущения, потому что это ведь нахальство — являться чуть ли не каждый день, даже если тебя зовут и просто зазывают, но преодолеет она законное смущение и придет к этим книгам, как на свидание прибежит. Впрочем, что за чепуха? О каком свидании речь? К кому она, позвольте спросить, так стремилась и летела? К Гегину, что ли? Или к Пете? К Вите-художнику? Нет ведь, конечно. Разве что к Алику Пронькину, был день, точнее, даже только момент, стремилась. А еще к кому? Архитектор С.? Тот Гиви в аэровокзале? Но это уже из области платоники, их и не было словно — разве что когда в воспоминании бестелесном проплывут. А вот к книгам стремилась и летела.
19
Потом миновал шокинг Раз — обалдение от книг, за ним шокинг Два — то же самое от обстановки (интерьер и прочее). Наступила возможность оглядеться, людей увидеть, ибо что это за вещизм такой, когда предметы все поле зрения загораживают, так черта из-за них не видно (пусть предметы — не какая-нибудь мишура и дрянь-синтетика, а подлинная старина и носители духовности, но не могут же они заменять и подменять собой, в конце-то концов, подлинную жизнь).
Вот здесь, в этом самом месте, для Нины прозвучал тоненький, тоньше комариного писка, звоночек, сигнал опасности. Но она не поняла его тогда, то есть почувствовала, что не так что-то, покрутила, озираясь, головой, как северный котенок, увидавший невесть откуда взявшуюся муху, — но сигнал не приняла. И она еще не раз больно стукнется об это обстоятельство, прежде чем поймет несовместимость вещизма со свободой, и внесет Этот корректив, как один из важнейших, в Кодекс Амазонки, тоже КА, между прочим. А пока сигнал-сигнальчик прозвучал зря.
Когда прошло первое обалдение от предметов и вещей, появилась возможность разглядеть людей.
С Таней все, кажется, ясно. Одухотворенная и бескорыстная, возвышенная, даже неземная и, конечно, абсолютно непрактичная. Все, это хорошо и прекрасно, привлекает и очищает словно, когда ты рядом с ней. Но жить-то с такой одухотворенностью как? Ну давайте пересчитаем — для этого и арифмометр не потребуется, десяти пальцев с избытком хватит — возможные варианты, Представим ее в какой-нибудь, как теперь говорят, конторе. Конечно, не в том сверкающем полированными боками кабинетике, который Нина облюбовала в обозримом будущем для себя, и в который Татьяну никогда не позовут, разве что для того, чтобы сделать очередное предупреждение за халатность, но такую подчиненную-неумеху Нина и подпустить к себе не может, выгонит, если даже где-то вдалеке, на окраине дела, которым будет заниматься, увидит, — ясно, что тот кабинет и кресло начальницы, и смелые дерзания амазонки не для этой поэтессочки. Пусть контора будет поскромнее — общая комната с пятью или шестью столами, тихими разговорчиками по телефону, чтобы не мешать соседям, и невинными отлучками в коридор покурить или пробежаться по ближайшим магазинам, чтобы унять разгулявшуюся головную боль. Впишется ли Таня в такую канцелярию? Нет, конечно. Тут с ее одухотворенностью делать нечего, равно как в любом другом — практическом деле.
Вариант номер два. Появляется (находится) деловой, практичный Лева Пироговский, который, глядя на обстановку («Вечер» Ахматовой и другие книги его особенно волновать не будут, потому что каждой из них цена от пятидесяти до ста в букинистическом магазине — дороговато, но не более того, это Лева знает), точно определяет, что это ему подходит, и делает предложение — Она привскочила, словно желая броситься на пол, когда по ее ноге скользнула другая нога, холодная и волосатая… А потом Лева делает карьеру — скорее всего, в практической сфере, где у него со временем будет кабинетик повыше, чем у какой-то Дергачевой, если, конечно, не ударится в науку, где ставка может быть покрупнее, но и риск велик, можно всю жизнь просидеть в кандидатском звании, а Таня печет ему генерацию новых Пироговских, позволяя себе отвлечься от детородных функций и сопряженных с ними обязанностей только для престижного визита или такого же обеда у себя, который осуществляется с помощью любезной мамы и бессчетного клана тетушек, к которым Лева добавит нескольких своих. Собственные, школьные и институтские, приятели и приятельницы Тани отступают на задний план и теряются в череде лег. Одухотворенность тут тоже, согласитесь, не работает.
Вариант номер три. Ну а если она, эта одухотворенность, все-таки есть? Если она — не ювенальный зуд (как такие же, вносящие в юную душу смуту и предчувствие не то беды, не то счастья, но какое-то предвкушение событий, хилые кровотечения), не вычитанное у подлинных поэтов, а свое собственное, что называется талантом или гением даже? Если это действительно есть у Татьяны — не на пустом же месте появилось Нинино восхищение и не зря же она увидела это темное полотнище, трепещущее над диким стадом визжащих и хулиганящих наездниц-идиоток, — тогда как? Тогда уж, простите, никаких волосатых ног, приводящих в смятение, и, шире, никакой рабской покорности, как в варианте с Левой Пироговским, а сама возьмет такую (имеется в виду нога), если ей это понадобится. А в бытовом отношении что? Или иждивенка в этом богатом доме, сначала на содержании у папы, потом у брата Бориса, если он, конечно, появится и согласится (можно какое-то время жить и тем, что распродавать свою долю наследства, если этот Борис окажется тем еще фруктом, что не захочет содержать свою родную, хоть и гениальную сестру). Или — это все из той же бытовой среды — рубище, схима, к черту роскошь и вообще все, есть только поэзия, и пошли бы все куда-нибудь подальше, я как-нибудь и без вас проживу, а если подохну с голода, то это мое дело, тем более что и гениальность в этом случае скорее признают. Но ведь такой личностью, как Ханбекова, надо родиться. А есть ли это у Тани Кантор, кто знает? Есть или не есть — вот в чем вопрос.
Далее следует папа Лев Моисеевич (еще один Лев, но этот — натуральный, можно дотронуться, в отличие от Пироговского, который не более чем гипотетический), лет около пятидесяти пяти, невысокий, пухлый, с маленькими белыми ручками (глядеть на них странно, если подумать, сколько он работает и сколько ими огребает). Деловит, точнее — очень занят, но спокойный, несколько ироничный, что простительно при его положении, весе и прочих достоинствах. Не чурается молодежи, можно сказать — демократичен даже, однако без всяких там сюсюканий и заигрываний («Ах, мальчики и девочки пришли! Проходите, раздевайтесь, я вас чаем угощу!»), словно разглядывает и оценивает их с какого-то своего рубежа. Для чего оценивает — не очень ясно. Равно как не очень ясна и вообще его ценностная ориентация — для чего он все делает, крутится в этом сумасшедшем режиме, работает не покладая рук.
Для денег? Хорошо, что они есть, конечно, но ведь не только ради них. Для процветания семьи? И это неплохо, но она может существовать и в менее благоприятных условиях и обстоятельствах. Ради помощи ближнему, искоренения боли и страданий, как и всякий врач? Тоже, наверное, но что-то не вяжется в его облике с образом верного и бескорыстного служителя добра. Что именно? Трудно ухватить. Умный, доброжелательный, ироничный. Но при всем том вроде несколько циничный, что ли? Или это отпечаток профессии — врач, да еще многоопытный, человек, от которого (и для которого) нет, наверное, вообще никаких тайн (а значит, и ничего святого, ибо святое есть тайна, таинство)? Или цинизм этот только напускной? Или нет его вовсе, только показалось? Может, зря Нина клепает на спокойного и доброжелательного хозяина дома, который не только терпит их визгливый галдеж, неумеренное курение и явное злоупотребление сухим вином и крепким кофе (тем более — на ночь глядя), а еще и прислушивается к их дурацким разговорам, вступает даже иногда с ними в вежливую, но решительную полемику, если завирательство идет уже выше головы. Чего ж вам боле? Кто бы от такого отца-папы отказался? Ну вот и нечего завидовать.
Мама. Анна Павловна. Высокая, очень моложавая женщина, ничуть не похожая на тех толстозадых гусынь, которые обычно хранят очаг в еврейских домах. В отличие от шипящих сестер она вроде и не главенствует в доме (что трудно было бы и предположить при наличии такого столпа и оплота, как Лев Моисеевич), но и не в подчинении находится. Она — сама по себе, словно весь этот дом-квартира со всем его барахлом, седой стариной и устоявшимися традициями, Лев Моисеевич, Таня и прочие домочадцы для нее — как цветное широкоформатное кино, которое она смотрит, заплатив чем-то за это заранее обещанное удовольствие, и досмотрит, вероятно, до конца, потому что кино ей в основном нравится, но если случится что-то из ряда вон выходящее — тошнота вдруг к самому горлу подступит или крыша у кинотеатра загорится, — она бросит его на середине сеанса, заботясь прежде: всего о собственном спасении. К тому же и блевать на соседей как-то не очень удобно, не так ли?
- Семипёрая птица - Владимир Санги - Советская классическая проза
- Девять десятых - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Афганец - Василий Быков - Советская классическая проза
- Во имя отца и сына - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Умру лейтенантом - Анатолий Маркуша - Советская классическая проза
- Под крылом земля - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Лесные дали - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Лога - Алексей Бондин - Советская классическая проза
- Прииск в тайге - Анатолий Дементьев - Советская классическая проза
- Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин - Советская классическая проза