Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо Едигея:
«Слышание нам учинилося таково, что Тохтамышевы дети у тебя, и того ради пришли есмя ратию; да еще слышание наше таково, что ся неправо у тебя чинит в городех: посыла царевы и гости из Орды к вам приездят, и вы послов и гостей на смех поднимаете, да еще и велика обида и истома у вас чинится. Ино то не добро, а преже сего улус был царев и державу держал, и пошлины, и послов царевых чтили, и гостей держали без истомы и без обиды: и ты бы спросил старцев, како ся деяло преже сего. И ты нынче того не деешь, ино тако ли то добро? А Темир-Кутлуй сел на царство, а ты улусу государь учинился, и от тех мест у царя еси во Орде не бывал, царя еси во очи не видал, ни князей, ни старейших бояр, ни меньших, ни иного еси никого не присылывал – ни сына, ни брата, ни с которым словом не посылывал. И потом Шадибек осмь лет царствовал, и у того еси также не бывал, и никого еси ни с которым же словом не посылывал. И Шадибеково царство такоже ся минуло, и нынче царь Булат-Салтан сел на царстве и уже третий год царствует, такоже еси ни сам не бывал, ни сына, ни брата, ни старейшего боярина не присылывал. А над толиким великим улусом старейший еси великий князь, а вся твоя дела недобры и неправы. Добры нравы и добра дума и добрая дела были ко Орде от Федора, добрый был человек, которые добрые дела ордынские той тебе вспоминал, и то ся минуло, и ныне у тебя сын его, Иван, казначей твой и любовник и старейшина, и ты ныне из того слова и из того думы не выступаешь. Ино того думою учинилася твоему улусу пакость и христиане изгибли. И ты бы опять тако не деял, а молодых не слушал, а собрал бы еси старейших своих бояр и многих старцев земскых, да думал бы еси с ними добрую думу, кая бы пошла на добро, чтобы твоим христианам, малым и великим, было добро, не погибли бы от твоей гордости в твоей державе до конца никтоже. Аще ли ты не восхощеши тако чините, но осваиватися восхощешь, ино ти ся робятити и бегати. (Видимо, быть как ребенку, впасть в детство?) Добро бы ти тако быти, како бы ти прожити и как бы ти пошлины ведати и како ти во улусе сем жити безбедно и княжити. А обиды каковы ни будут или от князей русских или от литвы, и ты к нам на них жалобные шлешь ежелет, и жалобныя грамоты обороны у нас от них просишь, и покоя в том нам от тебя нет николи, а ркучи тако, что ся улус истомил и выхода взяти не на чем. И мы преже сего улуса твоего сами своима очима не видали, только есмя слухом слыхали. А что твои приказы и грамоты твои к нам во Орду посылал еси, то еси нам все лгал: а что еси имал в твоей державе со всякого улуса с двух сох рубль, и то серебро где ся девает? Ино бы добро было тако, како бы тебе позватися, како бы то отдано по старине по правде, ино бы того зла улусу не учинилося, а христиане бы не погибли до конца, и ярости бы и брани нашей на тебя не было».
Ежели даже писец Никоновской летописи что и добавил, морализации ради, полагать все письмо русским сочинением не приходится. Явно, что и послание это, и сам поход свидетельствуют о стараниях ордынской диплотии вернуть «старину», ту самую, которая начинала незримо, но явно уходить из жизни.
* * *Когда весть о татарах достигла Москвы, Иван Федоров тотчас поскакал в Занеглименье, забрать своих и схоронить добро, а старшему сыну Ивану наказал скакать в деревню к Лутоне и предупредить двоюродника, чтобы, не медля ни дня ни час, уходил в лес. «На пути назад, – наказал, – берегись! Татары, чаю, уже будут под городом!»
– Москвы не сдадут? – сильно побледнев, вопрошал сын, торопливо затягивая подпругу и вдевая кованые удила в конскую пасть.
– Не должны! Сам Володимир Андреич во граде да братья великого князя.
– Андрей Дмитрич да его брат Петр, – не должны! – повторил Иван, но большой уверенности в голосе у него не было. – Берегись! – повторил. – И никому не верь! В такие дикие времена народ дичает! Такое содеют, што и самим потом стыдно становит. Коня береги! – проговорил уже вслед резво поскакавшему сыну.
Старик Гаврило со скрипом затворял промерзшие створы ворот. Сунул засов в проушины, просительно глядит на хозяина:
– Яму копать?
– Вестимо!
– Проша, Прох! – кричит Гаврило молодого парня. – Заступы неси!
Скоро в сарае, наспех освобожденном от бочек и мешков, начинает яро взлетать земля, куда опустят коробьи с зерном и справою[101], портна, ордынский сундук с дорогим узорочьем[102], многоценными портами, серебром, сканью и зернью[103]. Везти все это в Кремник Иван не хочет. После того давнего Тохтамышева разорения не верится ему в крепость каменных стен!
Суетятся женки. Сейчас добро зарывают во всех теремах и все опасливо выглядывают: не увидал бы сосед! Не то доведет татарам! Всей беды еще не разумеет никто, не догадывает об огненной беде, и потому иное добро прячут на подволоке[104], на повети, зарывают в сено. Иван Федоров дело понимает лучше – не впервой, прикидывая, не повредит ли пожар зарытого? Возятся до вечера. Ночью нагруженные два воза с останним добром и снедью уезжают в Кремник. На возах – Любава с сыном, бабы – стряпья и скотница из Острового. Правит старик Гаврило. В Кремнике остановиться решили в хоромине Василия Услюмова, самого Василия еще нет, встречает Агаша с маленьким на руках. На подворье остаются Иван с Прохой. Нерасседланные кони ждут во дворе. Где-то незримая, наползающая бедой, движется татарская рать. И гаснут, сами собою рассыпаются в ничто нажитые годами труда устроенность и зажиток, столь хрупкий, как кажется теперь, хрупкий до ужаса!
Проша вдруг начинает плакать: «Ты ето што?!» – пугается Иван.
– Островое… В Островом… Матерь тамо! И сестры! Татары всех уведут! – вздрагивая, отвечает сквозь рыдания парень.
– Авось… – проговаривает Иван и безнадежно смолкает. Какое там авось! Одна надея, что татары перешли Оку южнее Коломны, и Островое, и Любавина деревня остались покудова в стороне.
Ночью раздается сильный стук в ворота. Иван вскакивает, торопливо наматывая портянки и засовывая ноги в сапоги:
– Кого Бог несет?
– Отворяй! – Голос знакомый, и Иван, помедлив, распахивает створы ворот.
– По князему слову в Кремник! Не стряпая! – тараторит ратник, не слезая с коня.
– Ково созывают-то?! – кричит Иван.
– Всех! – уже отъезжая, отзывается ратный. Иван, ругнувшись, возвращается в терем. Проша уже на ногах, трясущеюся рукою зажигает огарок свечи о лампаду.
– Собирайся! – говорит Иван. – И туши все! Икону забираем с собой. Тута ничего не оставляй. И лампадку тоже! Масло вылей из ней! Да куда-куда? На пол!! – взрывается он. – Тута все огнем пожгут!
– И сена, – обреченно стонет Проша.
– И сена пожгут! – безразлично, как о чужом, отвечает Иван. Он уже собран, деловит. Его ждут ратники. О сыне, посланном в Лутонину деревню, он предпочитает не думать. Затягивает пояс. Икону, завернутую в плат, сует за пазуху. – Кажись, все!
– Вота ишо! – Проха достает медную, посеребренную узорную братину[105] и две чарки.
– Как забыли? – гневает на себя Иван. – Засунь в торока[106]!
Оглядывает еще раз жило: рубель, скалка, забытый рушник на стене… Кажется, материн! Срывает, завертывает в него лампаду, сует в калиту на поясе. Во хлеву вилы, заступы, хорошее водопойное дубовое корыто… А! Зло машет рукой, тушит свечу. Хлопают дверь обреченного дома. В сумерках зимней ночи, едва подсвеченной луною, оба садятся на коней.
Василий сейчас в Орде, и большой вопрос – сумеет ли он выбраться оттуда и, главное, добраться до Москвы? А Лутоня? Он начал содеивать схрон только осенью, успел или нет? Об «Иване Иваныче», о сыне своем, Федоров старался не думать. В Кремнике было полно народу, ржали кони, возчики ругались тихо и зло, миряне, монахи, торговые гости в сопровождении огромных груженных товаром возов тянулись во все ворота крепости. Мотался огонь в смоляных бочках, хрустел и хрустел снег, плакали дети. Кто-то в боярском платье промчал на коне, расталкивая народ и поминутно вздымая плеть. Иван сперва разыскал своих, убедился, что они добрались до места, что печь уже затоплена, тут же распорядил заносить дрова внутрь дома, на что поставил Прошу. Прикинул количество сена и овса, холодно рассудив, что ежели Едигей задержится, придется резать коней, и чуя, что не скоро уже воротит сюда, порысил к теремам, к молодечной, где надеялся застать своих молодцов. Во тьме улицы и площадь, все копошилось народом. Надрывно заревела вдруг над ухом корова, едва не испугав коня. Какие-то люди, с узлами и детьми, сидели, лежали прямо на снегу, и вчуже страшно было представить, что будет через несколько часов, ежели беженцев не пустят хотя в подклет какого-ни-то боярского терема!
И над самою головой, в промороженной ледяной вышине, недоступной для смертных, сапфировая россыпь голубых звезд.
В теремах творилось несусветное. Владимир Андреич своею волей распорядил принимать всех беженок с детями в княжеские терема. Из поварни валили дым и пар. В молодечной стояли гам и звяк. Разбирали оружие, сбитые наспех дружины расходились по стенам, Федоров не без труда обнаружил своих и понял – спорить не прихолось. Владимир Андреич топал сапогами, ругался, кричал и рычал медведем:
- Марфа-посадница - Дмитрий Балашов - История
- Ищу предка - Натан Эйдельман - История
- Симеон Гордый - Дмитрий Балашов - История
- «ПЕТР ВЕЛИКИЙ, Историческое исследование - Казимир Валишевский - История
- Алексеевы - С.С. Балашов - История
- Хрущёв и Насер. Из истории советско-египетских отношений. Документы и материалы. 1958–1964 - Сборник - История
- Идеология и филология. Ленинград, 1940-е годы. Документальное исследование. Том 1 - Петр Александрович Дружинин - История
- Немецкая оккупация Северной Европы. 1940–1945 - Эрл Зимке - История
- Черный крест и красная звезда. Воздушная война над Россией. 1941–1944 - Франц Куровски - История
- Дети города-героя - Ю. Бродицкая - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / История / О войне