Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я был решительно против возобновления дела Стародворского и все время опасался, чтобы кто-нибудь не начал его дела помимо меня.
Ко мне не раз обращались с вопросом, почему я не поднимаю теперь дела Стародворского, раз открыты архивы Департамента Полиции. Все понимали, что инициатива возбуждения дела Стародворского должна была принадлежать главным образом мне, - и ждали, что я это сделаю.
В мае месяце мне, однако, показалось, что дело Стародворского будет поднято помимо меня, - вот по какому поводу.
В конце марта 1917 г. в Петрограде был арестован по обвинению в провокации какой-то сотрудник (361) петербургских газет. В газетах по его поводу поднялся шум.
В это время у меня была единственная привилегия, полученная после революции, это - беспрепятственное посещение тюрем. Я мог обходить все камеры, где сидели охранники и провокаторы, и много с ними разговаривал. Меня глубоко возмущало издевательство над ними в тюрьмах. Они содержались в таких условиях, в каких и нам редко приходилось сидеть при царском режиме. Грязь, часто голод, скученность в камерах и т. д. Я стал протестовать против такого тюремного режима, настаивал на предании суду тех из провокаторов, кто окажется виновным в обще уголовных делах, и на освобождении остальных.
Был я в камере и у этого литератора-провокатора, о котором только что я заговорил. Я увидел, какой это был жалкий, ничтожный человек.
На собрании пяти шести литераторов, обсуждавших по предложению прокурора, дело этого провокатора, я настаивал на его освобождении и привел золотую фразу, слышанную мною в английской тюрьме при иных условиях и не про провокаторов:
- Эта сволочь недостойна сидеть в тюрьме!
Более сильного довода в защиту этого ничтожного провокатора у меня не было. Тогда же присутствовавшим литераторам я сказал:
- Не люблю тюрем! Чем меньше тюрем, тем лучше! Тюрьмы у нас должны быть только для опасных лиц. Вот, я знаю одного бывшего революционера, который служил в охранном отделении, получал деньги, но он сейчас тяжело болен и ни в каком отношении не может быть опасным. Если узнают его имя, всем будет бесконечно тяжело. Я не хочу опубликовать имени этого бывшего революционера потому, что не хочу, чтобы его арестовали и держали в тюрьме, и чтобы около его имени был какой-нибудь шум!
Эти слова были мной сказаны мимоходом и в то время мало, по-видимому, обратили на себя чье либо внимание.
(362) Я и сам тогда им не придавал никакого особенного значения.
Но месяца через два, когда известный Д. Рубинштейн повел против меня кампанию, он купил одного из литераторов (кажется Самохвалова, который потом отличался в Польше в 1920 г.), бывшего на этом совещании, и в "Рус. Воле" этот литератор совершенно неожиданно для меня напечатал открытое письмо ко мне, написанное в крайне напыщенном тоне. Автор письма заклинал меня перестать укрывать такого провокатора, при опубликовании имени которого "весь мир содрогнется от ужаса".
Это открытое письмо ко мне в "Русской Воле" моментально повсюду вызвало такую невероятную сенсацию, что не было положительно ни одного уголка в России, где бы в страстных спорах не ломали голову, имя какого провокатора я скрываю, и не требовали меня к ответу.
В день опубликования письма я выехал в Ставку. Дорогой, в вагоне, где никто не знал меня, мне приходилось слышать разнообразные догадки о том, кого я имею в виду в этом своем обвинении. В Ставке я пробыл сутки. Виделся там с очень многими и все, прежде всего, задавали мне тот же самый вопрос. Я приехал в Москву, ко мне пришли интервьюеры от газет, и первый их вопрос был, чье имя я скрываю, от раскрытия которого "ужаснется весь мир". В московских газетах и в толпе говорили, что я имею в виду Чернова, другие же высказывали предположение, что я обвиняю Керенского. Назывались имена, которых я не хочу здесь даже и приводить.
С таким же требованием назвать имя укрываемого мною провокатора в открытом письме обратился ко мне в московских газетах и А. Соболь. Многие другие газеты и отдельные лица требовали от меня того же.
Все были изумлены, когда в первом же интервью в Москве я, прежде всего категорически заявил, что никогда не говорил, что при разоблачении этого имени "весь мир содрогнется от ужаса", а говорил я только, что (363) всем будет бесконечно больно, если будет разоблачено это имя, а потом, как раньше, так и тогда я сказал, что это лицо - больной человек, ни в каком отношении не представляющий опасности, и что поэтому-то я и не считаю нужным отдавать на травлю его имя. При этом я добавил, что все нужные указания относительно него мною давно сообщены таким лицам, как Лопатин, и что я их всех убедил в том, что опубликование имени этого человека в настоящее время не представляет никакого общественного интереса, и только поэтому оно и не было мной до сих пор опубликовано.
Несмотря на все эти мои заявления в газетах, догадки продолжались делаться за догадками.
Летом 1917 г. ко мне как-то на мою квартиру в Петрограде явился Чернов вместе с несколькими своими товарищами допросить меня о моем отношении к известному тогдашнему обвинению его Милюковым, в связи его с пораженческим движением заграницей во время войны.
Чернов, между прочим, спросил меня, не его ли я имел в виду в недавнем своем обвинении литератора, как об этом тогда некоторые прямо утверждали. Конечно, я объяснил Чернову, что, как это видно из моих заявлений, дело идет о больном человеке, не играющем никакой политической роли, а эти признаки к нему совсем не подходят.
Чернов в это время болен не был и играл такую показную роль в русской жизни, что мне очень хотелось ему сказать: ,,К сожалению, это к вам не подходит!" Конечно, о Чернове я тогда ни в коем случае не промолчал бы!
Я прекрасно понимаю, какое волнение во всей печати и в обществе поднял бы я, если бы тогда, летом 1917 г. или еще раньше - в марте того же года, сейчас же после допроса Доброскока, вместо того, чтобы с огромными усилиями не допустить возбуждения дела Стародворского, я рассказал бы в газетах все то, что пишу в настоящей статье. Я тогда смог бы получить блестящий (364) реванш за всю борьбу, которую в течение десяти лет, в 1908-1917 г.г., вели против меня и сам Стародворский и его сторонники.
Стародворский, несомненно, был бы арестован и вокруг ареста этого шлиссельбуржца тогда большой шум подняли бы как раз те, кто в свое время до революции не понимал задач моей разоблачительной борьбы с провокаторами, когда они были так опасны для всего освободительного движения, и кто в настоящее время не понимает такой же моей разоблачительной борьбы с большевиками.
Задачи борьбы с провокаторами я всегда понимал так, как того требовали русские общественные и государственные интересы, а не как того требовала месть и партийные соображения. Я надеюсь, что в настоящее время, спустя 15-20 лет после того, как я начал свою ответственную борьбу с провокаторами и провел десятки самых громких дел, я имею полное право сказать, что я все время правильно ставил задачи этой разоблачительной борьбы. Конечно, и не для литературной сенсации я в эти годы занимался разоблачением провокаторов, как это иной раз позволяли себе говорить обо мне наиболее злобные мои клеветники.
В 1908-09 г.г. я вел ответственную, трудную и даже рискованную для моей жизни борьбу с Стародворским, когда он мог быть так опасен своими связями с Департаментом Полиции и когда он пользовался общим доверием, уважением и известностью, а потом, в 1917 г., я его же спасал от ненужного шельмования, когда он был болен, бессилен и ни для кого более не опасен.
Только тогда, когда миновала опасность, что дело Стародворского будет поднято и его имя будет выброшено в толпу для его шельмования, я всю правду о нем рассказал судьям по нашему делу: Мартову, Носарю, Гнатовскому, Пти, так же, как и близким к нему лицам, как, напр., Эс. Ал. Серебрякову.
(365) Теперь, когда Стародворский умер, а Мартов в своих воспоминаниях о нашем суде в Париже сказал: "mea culpa!", я считаю возможным рассказать в печати эту тяжелую историю позорнейшего падения политического деятеля и позорнейшую его защиту слепыми людьми.
В своих воспоминаниях Мартов говорит, что в молодости он увлекался народовольческим движением и предметом его культа главным образом были два участника народовольческого процесса 1887 г. - Лопатин и Стародворский.
"Ирония судьбы, говорить Мартов, захотела, чтобы через 21 год меня пригласили арбитром в третейский суд, который должен был в Париже разбирать дело между этим самым Стародворским и Бурцевым, обличавшим его в подаче из Шлиссельбургской крепости покаянного письма с оттенком доноса ... За недосказанностью обвинения суд признал факт предательства неустановленным, а к приемам, какими Бурцев старался восполнить не достававший у него документальный материал против Стародворского, отнесся неодобрительно. С облегченным сердцем я писал этот приговор: мне было бы больно собственными руками грязнить образ, с которым в долгие годы сроднились романтические переживания.
- Ученые разговоры - Иннокентий Омулевский - Русская классическая проза
- На лоне природы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Цвет и крест - Михаил Пришвин - Русская классическая проза
- Трое - Валери Перрен - Русская классическая проза
- Том 7. Рассказы, повести 1888-1891 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Очерки и рассказы (1882 - 1883) - Глеб Успенский - Русская классическая проза
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Сборник рассказов - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Два Парижа - Владимир Рудинский - Русская классическая проза
- Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза