Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если о докторе Карташихине Лев Иваныч рассказывал с некоторой торжественностью, перебивая себя, задумываясь и хмурясь, — о его жене, Вере Николаевне, он совсем не мог говорить. Он начинал вздыхать, топорщил усы, моргал, и Ваня ничего не мог добиться от него, кроме восклицаний.
— Твоя мать была умница, — начинал он и больше не мог найти ни слова. — Умница, дорогой мой, умница. И красавица.
И Вера Карташихина действительно была умница и красавица. В одном траурном издании, посвященном героям гражданской войны, помещен ее портрет: она сидит в кресле, легким движением откинув голову вправо. Черное платье с вырезом и белым воротничком придает ее лицу оттенок суровости, но не отталкивающей, а привлекательной — той, которая так шла ей когда-то. Глаза — радостные и круглые, лоб выпуклый, и нежные волосы закручены толстым узлом на затылке.
Она тоже была врачом, но совсем другого склада. Едва входила она в комнату, как больному уже становилось легче. Ничто не было рассчитано заранее, все происходило само собой, и самые озлобленные больные смягчались, самые безнадежные начинали надеяться на выздоровление.
В Ярославле, где она жила до войны, ее любили не только за то, что она была хороший врач, но и за красоту.
Весь город знал, что доктор Карташихина, самая красивая в городе женщина, никогда не откажется пойти к больному, когда бы ее ни позвали, и что даже воры однажды прислали ей охранную грамоту, в которой разрешали свободно ходить в таких местах, «куда полиция не смеет и носу сунуть», — как они писали.
Но с особенной силой эта черта сказалась во время гражданской войны. Вот когда пригодились и красота ее и простота! Недаром Лев Иваныч, когда он пытался говорить о ней, в этом месте произносил больше всего восклицаний.
До истории ее гибели под Сергиевском в декабре восемнадцатого года он никогда не доходил в своих рассказах.
Но Ваня и сам смутно помнил это. Он помнил, как мать явилась однажды в Самару, где он жил у бабушки, веселая, с пышной, растрепанной прической, и сразу зацеловала его, завертела, защекотала. Он помнил запах мягкой оленьей куртки, в которой она была, и как она мигом перевернула всю комнату, складывая его вещи и споря с бабушкой, которая ахала и ужасалась и все совала ей какой-то пузатый, старомодный чемодан.
Он помнил книжку «Гуттаперчевый мальчик», на которой был нарисован какой-то носатый человек в колпаке — должно быть, клоун. Он держал эту книжку в руках и ни за что не соглашался отдать, так с книжкой и приехал на вокзал. Какие-то страшные, забинтованные дяди бродили по рельсам, а другие лежали на платформе, и мимо них быстро проходили с носилками санитары. Потом поезд тронулся, он заснул, так и не выпустив книжки из рук, и проснулся вечером от треска и криков. Мамы не было. Он слез с полки и сел на столик у окна. Поезд стоял в поле, но были видны дома, темно-красные, освещенные откуда-то сверху, и между ними все завалено бочками, бревнами. Люди с белыми повязками на рукавах, в полушубках лежали за бревнами и держали ружья. Стекло стукнуло и разбилось над его головой, и стало совсем хорошо: все видно, только немного холодно, так что пришлось надеть пальто в рукава и застегнуться. Люди вскочили, немного пробежали и опять повалились. Он все смотрел. Потом мама вошла в вагон, и ему здорово попало за то, что он сидел у разбитого окошка.
Он чуть не заплакал, но удержался, потому что скоро стало опять интересно. Мама вынула из куртки бумажник и вытрясла над столом. Бумажки разлетелись, но она собрала их в кучу и стала жечь по одной. Люди в полушубках с криком бежали к поезду и были уже совсем близко, тогда она подожгла все бумаги сразу. Потом поцеловала Ваню, прижалась к нему на секунду, так что стало больно щеке от пуговицы, еще раз поцеловала и ушла.
Он не помнил, что было потом, потому что в ту минуту, когда он бросился за ней и стал стучать в дверь руками и ногами, он вдруг все понял, и это было так страшно, что он помертвел и больше уже ничего не видел и не слышал.
Детство его кончилось в эту минуту.
Когда он пришел в себя, был уже день, он лежал на скамейке в какой-то комнате с грязным потолком, и над ним тихо говорили. Лев Иваныч, которого он уже видел когда-то прежде, сидел на скамейке в ногах, и Ваня удивился, что у него такой длинный нос, совсем как у клоуна на книжке «Гуттаперчевый мальчик». Сходство это так его поразило, что он лежал некоторое время тихо и все думал. Потом позвал маму.
«Лежи, лежи тихонько, мама придет», — строго сказал Лев Иваныч.
И он стал поджидать маму. Он ждал ее очень терпеливо, день за днем, и не забывал, не отвлекался ничем, как другие дети. Лев Иваныч сказал, что она придет, — он поверил и ждал.
Новые люди появлялись в комнате, старые уходили, и кто уходил, тот уже не возвращался. И каждый, прежде чем уйти, прощался с ним непременно за руку, как с большим, а некоторые целовали.
Он помнил одного матроса, у которого была разрисованная грудь, и Ваню поразило, что на груди такие красивые рисунки: корабль с парусом, гора и женщина, которая шевелилась, когда матрос глубоко дышал.
Матрос все играл с ним в «классы», — это было очень удобно, потому что пол в комнате был выложен широкими плитами, и остались только «котел» и «отдых». Они как раз играли, матрос бросил хлебный биток и стал грузно скакать, и все захохотали, потому что он попал ногой на черту, когда дверь открылась и офицер с бумагой в руке, не входя, сказал несколько слов. Тогда матрос остановился и качнулся на месте, закрыв глаза. Потом сказал: «Ну, Ваня, не привелось доиграть!» — глубоко вздохнул, и под распахнувшейся курткой женщина в последний раз вытянулась и зашевелилась…
Он помнил большого человека с бородой, который все ходил по комнате и молчал, а потом остановился перед ним, и Лев Иваныч шепнул ему что-то. Тогда он печально посмотрел на Ваню черными впалыми глазами, покачал головой и положил руку ему на плечо. Все почему-то замолчали, и он сказал Льву Иванычу: «Нужно сказать, что твой».
Потом Ваня проснулся и увидел, что все вокруг такое же, как было тогда, — темное и красное от неба. Все толпились у окна и громко говорили. Только Лев Иваныч сидел рядом с ним и сразу же сказал, чтобы он одевался, сам стал помогать шнуровать ботинки. Но вот все закричали, он бросил Ваню и тоже подбежал к окну. Потом вернулся и никак не мог продеть шнурок в дырочку, все попадал мимо, пока Ваня не отнял и не продел сам.
И Лев Иваныч взял его на руки и поднял высоко, над всеми, и он увидел маленькую смешную церковь под высокой шапкой снега и дым, который медленно поднимался над нею. Люди суетились на площади, запрягая коней, кони ржали и бились.
Потом все вдруг переменилось, ослепительная ракета взлетела над площадью и рассыпалась, треск поднялся со всех сторон. Люди бросили коней и побежали. Офицер в черной папахе, в коротенькой овчинной куртке выбежал на площадь и закричал, размахивая револьвером. Но никто не слушал его, и он вдруг тоже побежал, на ходу сдирая с рукава белую тряпку.
Стреляли недолго — полчаса или час. Потом несколько конных быстро пролетели по площади, пригнувшись к шеям коней, и все у окна закричали.
Лев Иваныч тоже хрипло сказал: «Ура!» — и подбросил Ваню. Большой, бородатый, который только один не стоял у окна, а все шагал из угла в угол, остановился и негромко спросил: «Наши?»
Теперь уже много конных было на площади, некоторые слезали и привязывали коней у церкви, а другие оттаскивали в сторону брошенные повозки.
И вот неуклюжий всадник в простой солдатской шинели появился на площади. Два ординарца ехали вслед за ним. Бинокль висел у него на груди, в руке — плеть, поводья брошены, и он сидел в седле, как в кресле.
«Карташихин…» — сказали у окна.
Те два или три часа, остаток ночи, что Ваня провел с отцом, он вспоминал потом очень неясно и не мог сказать, что видел он сам и что рассказал ему Лев Иваныч. Но одна минута запомнилась ему навсегда.
Отец посадил его на стол, обнял Льва Иваныча и хотел о чем-то спросить его, но все время вбегали люди и тоже все что-то спрашивали, так что он никак не мог собраться и в конце концов сердито захлопнул двери.
Но Ваня понял, что он сердился не на то, что ему мешали поговорить с Львом Иванычем, а на себя — за то, что ему страшно было спросить, где мама.
Лев Иваныч сидел, повесив нос, подняв плечи. Отец подошел к нему. «Где Вера?» — спросил он.
Лев Иваныч ничего не сказал, только еще выше вздернул плечи и еще ниже опустил голову. Тогда отец весь сморщился и взялся рукой за сердце. Слезы залили его лицо, он скрипнул зубами, замычал и сел.
Кто-то маленький, в грязной гимнастерке, вбежал в комнату и спросил насчет фуража, но никто не ответил ему, и он некоторое время стоял вытянувшись, с недоумением шевеля губами.
Лев Иваныч подошел к нему, тихонько сказал что-то, маленький на цыпочках вышел из комнаты, и до утра больше никто не приходил.
- «Муисто» - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Девять десятых - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Ночной сторож, или семь занимательных историй, рассказанных в городе Немухине в тысяча девятьсот неизвестном году - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Пятый странник - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Том 3. Морские сны - Виктор Конецкий - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Большие пожары - Константин Ваншенкин - Советская классическая проза
- Избранное в двух томах. Том первый - Тахави Ахтанов - Советская классическая проза
- Избранное - Александр Бусыгин - Советская классическая проза
- Весна Михаила Протасова - Валентин Сергеевич Родин - Советская классическая проза