Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надя ездила к нему в Казахстан, где он работал в совхозе, кажется, агрономом. Она привезла его фотографию – в тулупе, с изменившимся до неузнаваемости лицом.
Я не могу выстроить хронологический ряд последующих редких встреч с Левой. Вот он сидит у моего секретера и пишет небольшое стихотворение, слишком напоминающее раннего Лермонтова. Помню только заключительную строку “И уж ничто души не веселит”. В другой раз переписал очень сильное, несмотря на архаичную лексику, стихотворение и подарил мне, сказав, что и посвящает его мне. Я помню его так:
Земля бедна, но тем богаче память*, *Ей не страшны ни версты, ни года.
Мы древними клянемся именами,
А сами днесь от темного стыда
В глаза смотреть не смеем женам нашим,
Униженный и лицемерный взор
Мы дарим чашам, пьяным винным чашам,
И топим в них и зависть и позор.
В другой раз пришел из церкви грустный и разочарованный. Заказал панихиду по отцу, но священник не согласился назвать Николая
Гумилева “убиенным”.
Время от времени появлялась в Москве и Анна Андреевна. Однажды ночевала у меня и занята была мыслью о моих отношениях с Левой.
Говорила только о нем*.* Или смотрела на меня: “Какая вы беленькая”; а то вдруг ни с того ни с сего исступленно: “Эмма, я хочу внука”. Или начинала разговор о том, как ей плохо живется у
Пунина, одна надежда на Леву. Когда он кончит университет, она будет жить вместе с ним, “но Лева так безумно, так страстно хочет…”, она нагнетала определения и, когда я наконец бледнела, заканчивала: “…уехать в Монголию”.
Напрасно Анна Андреевна беспокоилась. Наши отношения не были задуманы ни на ближайшее, ни на далекое будущее. Вообще не были обдуманы.
Анна Андреевна часто останавливалась в Москве в квартире
Мандельштамов. Там ее принимала мать Надежды Яковлевны. Я, конечно, навещала Анну Андреевну и раза два заставала у нее
Пастернака. Однажды это было уже “под занавес”. Заканчивая беседу, он перевел разговор на свое домашнее. Недавно умер тесть. Пастернаку досталась его шуба. Теплая. “Сейчас пойду проверю” – он ловко прощается, быстро надевает в передней шубу и уходит в морозную ночь. Странно было видеть его уютную светскость в этом жилище беды.
В другой раз мы собрались с Анной Андреевной на вокзал – она возвращалась в Ленинград. Неожиданно зашел Борис Леонидович, пожелавший ее проводить. Мы поехали вместе. По дороге Пастернак сошел с трамвая – “я вас догоню”, – мы несколько недоуменно переглянулись, но в зале ожидания он действительно нас настиг, держа в руках бутылку вина (ничего другого в ту пору в магазинах не нашлось), и преподнес ее Анне Андреевне.
До отхода поезда оставалось еще время, они разговорились об
Андрее Белом, отзывались критически о его последней прозе и принадлежности к обществу антропософов. Но когда речь зашла о статье Л. Б. Каменева, как утверждала Надя, убившей писателя,
Борис Леонидович сразу: “Он мне чужой, но им я его не уступлю”.
Дело в том, что в предисловии к последней книге Белого “Между двумя революциями”. (М. 1933) Каменев охарактеризовал всю его литературную деятельность как “трагифарс”, разыгранный “на задворках истории”.
После некоторого молчания Борис Леонидович заводит щекотливый разговор. Он уговаривает Ахматову вступить в Союз писателей. Она загадочно молчит. Он расписывает, какую пользу можно принести, участвуя в общественной жизни. Вот его пригласили на заседание редколлегии “Известий”, он сидел рядом с Карлом Радеком, к его,
Пастернака, словам прислушиваются, он может сделать что-нибудь доброе. Анна Андреевна постукивает пальцами по своему чемоданчику, иногда многозначительно, почти демонстративно взглядывает на меня и ничего не отвечает.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Утром телефонный звонок. Лева: “Можно сейчас заехать?”
Такие его внезапные появления и исчезновения вызывали в моей памяти роман Горького, где один из братьев, кажется, по имени
Яков, странствовал по России. Иногда он приходил домой, о чем извещал стук в окно. Поужинает, поговорит с родными о чем-нибудь важном, переночует и снова уйдет, неизвестно – надолго ли, навсегда?..
Он стоял в коридоре в невозможном пиджаке и в брюках с огромными заплатами на коленях. Смутился, здороваясь со мной в нашей как-никак приличной квартире. Отрастил усы – татарские, тонкие, спускающиеся по углам рта. В Москве он проездом, на один день: возвращается из экспедиции откуда-то с Дона.
Мы решили поехать в Коломенское. Тогда это был долгий путь – на трамвае, потом на автобусе, а затем еще пешком. На нем был все тот же плащ с короткими, не по росту рукавами и засаленным воротником. Мы долго ждали трамвая. Кругом люди. На нас посматривали.
Пока шли пешком. Лева рассказывал, как ехал в экспедицию. Всем участникам университетская администрация дала деньги на проезд, ему – нет. Он пошел в учебную часть. “Гумилев, ты чего нервничаешь?” “Да вот жить не дают, – он швырнул на пол стопку книг, – в экспедицию не пускают”. В конце концов он поехал на свой счет, а там на месте М. И. Артамонов взял его к себе на раскопки. Очень хорошо рассказывал Лева. У него было так же весомо каждое слово, как у Анны Андреевны. Повествование всегда было эпическим, а в нем заключалась трагедия, но на это не нажималось ни словом, ни интонацией. (Потом он утратил этот стиль.)
Мы осмотрели церковь Вознесения и хоромы, про которые почему-то неверно было сообщено, что это дворец царя Алексея Михайловича.
Какие низкие потолки и двери. “Рассчитаны на человеческий рост, а в XVIII веке стали строить выше”. Лева все осмысливал исторически.
По дороге мы видели, как женщины-рабочие копали землю. “Зачем заставляют женщин делать эту тяжелую работу? Ведь они рожать не смогут”.
Был последний октябрьский солнечный день. Мы сели на скамью под вязами против Казанской церкви. Где-то вдали прошел человек.
“Который час?” – “Пять часов”. Ни слова не говоря, мы дружно вскочили. (Все у нас было ладно, несмотря на то, что мы не виделись несколько месяцев.) Как быстро пролетело время, ведь сегодня же вечером ему ехать в Ленинград, а он хотел еще зайти к
Клычковым.
В автобусе Лева вел себя вызывающе, почти что подставлял подножку рабочим, возвращавшимся домой с какого-то заводика. В своей мятой фуражке он выглядел бывшим офицером. Его ненавидели, но боялись из-за его дерзости. Он вообще любил препираться в трамваях, чтоб последнее слово оставалось за ним.
Дома пообедали. Мрачен он был со своими татарскими усами.
Помолчав, заявил:
– Когда я вернусь в Ленинград, меня арестуют.
– ?
– Уж мы знаем. Летом была допрошена наша приятельница. Ее выпустили, но она все подтвердила.
– Что подтвердила?
– Были у нас дома разговоры при ней.
Я не спросила, какие разговоры – вероятно, “петербургские”,
“дворянские”,*“*ихние”. Я плакала.
К Клычковым он уже не поспел и не звонил, а прямо от меня поехал на вокзал. Опять мы прощались в той же моей комнате, с той же перспективой никогда больше не увидеться. Эта встреча больше походила на благословение, чем на любовное свидание. Прощальным словом Левы было: “Прими православие”.
Что я делала в последующие дни? Не знаю. Вестей из Ленинграда не было.*
Своей тревогой я поделилась с Леной. Она милостиво признала:
“Да, вы связаны”, – но все-таки прибавила: “Не люблю я романы каторжников, не нравятся они мне”. А вот Анне Андреевне они
“нравились”. Нет, ее растрогала не наша с Левой встреча. Она, вероятно, и не знала о ней. Но двадцать лет спустя, когда на наших экранах появились знаменитые итальянские фильмы, она настояла, чтобы я поехала с ней в один из дальних кинотеатров, где повторно показывали “У стен Малапаги”. Анна Андреевна уже видела эту картину, но готова была смотреть ее еще и еще.
Напомню, что на экране героиня и герой встречаются и прощаются перед его арестом. Неминуемое наказание ждет его'не за выдуманное, а за настоящее уголовное преступление, но все равно, говорила Анна Андреевна, это – “наше”, это – про нас.
В середине 30-х годов в нашем кинематографе можно было видеть только фильмы вроде ненавистных мне “Веселых ребят” и “Цирка”.
Именно в эти тревожные, неопределенные дни меня вытащил кто-то на предвечерний сеанс подобного фильма. Я пошла нехотя и с досадой вернулась домой. Вижу – в передней на маленьком угловом диване сидит Анна Андреевна со своим извечным потрепанным чемоданчиком. Вся напряженная, она дожидается меня уже несколько часов. Заходим в мою комнату. “Их арестовали”. – “Кого их?” -
“Николашу и Леву”.
Она переночевала у меня. Спала на моей кровати. Я смотрела на ее тяжелый сон, как будто камнем придавили. У нее запали глаза и возле переносицы появились треугольники. Больше они не проходили. Она изменилась на моих глазах.
Потом я отвезла ее в Нащокинский – она еще сама не знала, к кому она зайдет. Ведь неизвестно, кто как ее примет. Целый день я ждала ее звонка. Она меня вызвала только на следующее утро. В чьей квартире она ночевала, я точно не знаю, кажется, у
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- ПРАЗДНИК ПОХОРОН - Михаил Чулаки - Современная проза
- Цвети родной Узбекистан ! Но только - без меня - Андрей Чиланзарский - Современная проза
- Немезида - Филип Рот - Современная проза
- Дивертисмент N VII, Иерихонские трубы - Хаймито Додерер - Современная проза
- Тихик и Назарий - Эмилиян Станев - Современная проза
- Заговор против Америки - Филип Рот - Современная проза
- Жизнь без Карло. Музыка для экзальтированных старцев - Дмитрий Горчев - Современная проза
- Американская пастораль - Филип Рот - Современная проза