Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Страшно стало, поэтому народ и пошел в храмы. Когда я верил в коммунизм, мне не нужна была церковь. А жена моя ходит со мной из-за того, что в церкви батюшка говорит ей: “Голубушка”».
«Мой отец был честным коммунистом. Я коммунистов не виню, я виню коммунизм. До сих пор не знаю, как мне относиться к Горбачеву… К этому Ельцину… Очереди и пустые прилавки забываются скорее, чем красный флаг над Рейхстагом».
«Мы победили. А кого? Зачем? По телевидению на одном канале идет фильм, где “красные” бьют “белых”, а на другом — храбрые “белые” бьют “красных”. Шизофрения!»
«Все время говорим о страдании… Это наш путь познания. Западные люди кажутся нам наивными, потому что они не страдают, как мы, у них есть лекарство от любого прыщика. Зато мы сидели в лагерях, в войну землю трупами завалили, голыми руками гребли ядерное топливо в Чернобыле… И теперь мы сидим на обломках социализма. Как после войны. Мы такие тертые, мы такие битые. У нас свой язык… Язык страдания…
Пробовал заговорить об этом со своими студентами… Смеялись мне в лицо: “Мы не хотим страдать. Для нас жизнь — это что-то другое”. Ничего еще не поняли о нашем недавнем мире, а живем в новом. Целая цивилизация — на свалке…»
Десять историй в красном интерьере
О красоте диктатуры и тайне бабочки в цементе
Елена Юрьевна С. — третий секретарь райкома партии, 49 лет
Ждали меня вдвоем — сама Елена Юрьевна, с которой мы договаривались о встрече, и ее московская подруга Анна Ильинична М., приехавшая погостить. Она тут же включилась в разговор: «Давно хочу, чтобы кто-то объяснил мне, что с нами происходит». Ничего в их рассказах не совпадало, кроме знаковых имен: Горбачев, Ельцин… Но у каждой был свой Горбачев, и свой Ельцин. И свои 90-е.
Елена Юрьевна:
— Разве уже надо рассказывать о социализме? Кому? Еще все — свидетели. Честное слово, удивлена, что вы ко мне пришли. Я — коммунистка… номенклатура… Нам же сейчас не дают слова… затыкают рот. Ленин — бандит, Сталин… Мы все преступники, хотя на моих руках нет ни капли крови. Но на нас клеймо, на всех…
Может быть, через пятьдесят или сто лет о той нашей жизни, которая называлась социализмом, будут писать объективно. Без слез и проклятий. Начнут раскапывать, как древнюю Трою. Недавно вообще хорошо сказать о социализме было нельзя. На Западе после крушения СССР поняли, что марксистские идеи не кончились, их надо развивать. Не молиться на них. Маркс не был там идолом, как у нас. Святым! Сначала мы его боготворили, а потом предали анафеме. Все перечеркнули. Наука тоже принесла человечеству неисчислимые бедствия. Давайте тогда истреблять ученых! Проклянем отцов атомной бомбы, а еще лучше — начнем с тех, кто порох изобрел! С них… Разве я не права? (Я не успеваю ответить на ее вопрос.) Правильно… правильно, что из Москвы выбрались. В Россию, можно сказать, приехали. По Москве когда гуляешь, кажется, что и мы Европа: роскошные машины, рестораны… Золотые купола блестят! А вы послушайте, о чем у нас люди говорят в провинции… Россия — это не Москва, Россия — это Самара, Тольятти, Челябинск… жопинск какой-нибудь… Что на московских кухнях можно узнать о России? На тусовках? Бла-бла-бла… Москва — столица какого-то другого государства, а не того, что за кольцевой дорогой. Туристический рай. Москве не верьте…
К нам приезжают и сразу: ну, это совок. Люди живут очень бедно даже по российским меркам. Ругают богатых, злятся на всех. Ругают государство. Считают, что их обманули, никто им не говорил, что будет капитализм, они думали, что социализм начнут исправлять. Ту жизнь, которую все знали. Советскую. Пока они на митингах драли глотки: «Ельцин! Ельцин!» — их обобрали. Без них разделили заводы и фабрики. И нефть, и газ — то, что как говорится, от Бога. Но это только сейчас поняли. А в девяносто первом все в революцию пошли. На баррикады. Хотели свободы, а что получили? Ельцинскую… бандитскую революцию… Сына моей подруги чуть не убили за социалистические идеи. Слово «коммунист» было оскорблением. Свои пацаны во дворе чуть парня не убили. Знакомые. Сидели в беседке с гитарами и разговаривали: скоро, мол, пойдем стенкой на коммунистов, вешать будем их на фонарях. Мишка Слуцер — папа его у нас в райкоме работал — он мальчик начитанный, процитировал им английского писателя Честертона: «человек без утопии гораздо более страшен, чем человек без носа…». И его за это — ботинками… сапогами… «А, жиденыш! Кто революцию в семнадцатом году делал?» Я помню этот блеск в глазах людей в начале перестройки, никогда его не забуду. Коммунистов готовы были линчевать, отправлять по этапу… В мусорных контейнерах валялись книги Маяковского, Горького… Сдавали на макулатуру сочинения Ленина. Я подбирала… да! Вот! Я ни от чего не отрекаюсь! Ничего не стыжусь! Не меняла масть и не перекрашивалась из красного цвета в серый. Есть такие люди: «красные» придут — они радостно встречают «красных», «белые» придут — они радостно встречают «белых». Кульбиты совершались потрясающие: вчера — коммунист, сегодня — ультрадемократ. На моих глазах «честные» коммунисты превращались в верующих и либералов. А я люблю и никогда не разлюблю слово «товарищ». Хорошее слово! Совок? Прикусите язык! Советский человек был очень хороший человек, он мог поехать за Урал, в пустыню — ради идеи, а не за доллары. Не за чужие зеленые бумажки. Днепрогэс, Сталинградская битва, выход в открытый космос — это все он. Великий Совок! Мне до сих пор приятно писать — СССР. Это была моя страна, а сейчас я живу не в своей стране. В чужой стране я живу.
Советской я родилась… Наша бабушка не верила в Бога, но верила в коммунизм. А наш папа до самой смерти ждал, что социализм вернется. Уже пала Берлинская стена, развалился Советский Союз, а он все равно ждал. Навеки разругался со своим лучшим другом, когда тот назвал флаг красной тряпкой. Наш красный флаг! Кумачовый! Папа был на финской войне, за что они воевали, он так и не понял, но надо было идти, и он пошел. Об этой войне молчали, называли ее не войной, а финской кампанией. Но папа нам рассказывал… Тихо. Дома. Редко, но вспоминал. Когда выпьет… Пейзаж его войны — зимний: лес и метровой высоты снег. Финны воевали на лыжах, в белых маскхалатах, появлялись везде неожиданно, как ангелы. «Как ангелы» — это папины слова… Могли за ночь вырезать заставу, целую роту. Мертвые… В папиных воспоминаниях мертвые всегда лежали в лужах крови, из сонного человека крови выходит очень много. Крови было столько, что она проедала метровый снег. После войны папа не мог зарезать даже курицу. Кролика. Сильно расстраивался от вида любого убитого животного и теплого запаха крови. Он боялся больших деревьев с густой кроной, на таких деревьях обычно прятались финские снайперы, их называли «кукушками”. (Молчит.) Хочу добавить… От себя… После Победы наш городок утопал в цветах, это буйство какое-то было. Самый главный цветок — георгины, его клубни надо было зимой сохранять, чтобы не замерзли. Боже упаси! Их укутывали, укладывали, как будто это маленький ребенок. Цветы росли возле домов, за домами, у колодцев и вдоль заборов. После страха особенно хочется жить, радоваться. А потом цветы исчезли, сейчас этого уже нет. А я помню… Вспомнила сейчас… (Молчит.) Папа… Провоевал наш папа всего полгода и попал в плен. Как он попал в плен? Они наступали по замерзшему озеру, а артиллерия противника била по льду. Мало кто доплывал до берега, а те, кто доплывал, они уже были без сил и без оружия. Полуголые. Финны им тогда протягивали руки. Спасали. Кто-то хватался за эту руку, а кто-то… Было много таких, кто не принимал помощь от врага. Их так учили. А папа ухватился за чью-то руку, его вытащили. Я хорошо помню папино удивление: «Они дали мне шнапса, чтобы я согрелся. Одели в сухое. Смеялись и хлопали по плечу: “Живой, Иван!”». Папа раньше никогда не видел врагов вблизи. Не понимал, почему они радуются…
В сороковом году закончилась финская кампания… Советских военнопленных обменяли на финнов, которые находились у нас в плену. Навстречу друг другу они шли колоннами. Финнов, когда они поравнялись со своими, стали обнимать, жать им руки… Наших встретили не так, их встретили как врагов. «Братцы! Родненькие!» — кинулись они к своим. — «Стоять! Шаг в сторону — стреляем!» Колонну оцепили солдаты с овчарками и повели в специально приготовленные бараки. Вокруг бараков — колючая проволока. Начались допросы… «Как ты попал в плен?» — спросил следователь папу. — «Меня финны вытащили из озера». — «Ты — предатель! Ты спасал свою шкуру, а не Родину». Папа тоже считал, что он виноват. Их так учили… Не было никакого суда. Вывели всех на плац и зачитали перед строем приказ: шесть лет лагерей за измену Родине. Отправили в Воркуту. Там они строили железную дорогу в вечной мерзлоте. Бог мой! Сорок первый год… Немцы уже под Москвой… А им не говорили, что война началась — они же враги, будут радоваться. Уже вся Беларусь под немцами. Взят Смоленск. Когда они узнали об этом, сразу все захотели на фронт, писали письма начальнику лагеря… Сталину… Им отвечали: вы, мол, сволочи, работайте на победу в тылу, на фронте нам предатели не нужны. И они… папа… я от папы это слышала… Они все плакали… (Молчит.) Вот с кем бы вам встретиться… Но папы уже нет. Лагерь ему жизнь укоротил. И перестройка. Он очень страдал. Не понимал, что случилось. Со страной, с партией. Наш папа… В лагере за шесть лет он забыл, что такое яблоко и кочан капусты… простыня и подушка… Три раза в день им давали баланду, буханка хлеба — на двадцать пять человек. А спали — под голову полено, вместо матраца — доски на полу. Наш папа… Странный он был, не такой папа, как у других… Не мог ударить коня или корову, пнуть ногой собаку. Мне всегда было папу жалко. А другие мужчины над ним смеялись: «Ну какой ты мужик? Баба!». Мама плакала, что он… ну что он не такой, как все. Возьмет в руки кочан капусты и разглядывает… Помидор… Первое время вообще молчал, ничем с нами не делился. Лет через десять заговорил. Не раньше… да… Одно время в лагере он возил мертвых. За день собиралось десять-пятнадцать трупов. Живые возвращались в бараки пешком, а мертвые — на санях. С мертвецов им приказывали снимать одежду, и мертвецы лежали на санях голые, как тушканчики. Это я говорю папиными словами… Сбивчиво у меня получается… Из-за чувств… волнуюсь, да… Первые два года в лагере никто из них не верил, что выживет; о доме вспоминали те, у кого был срок пять-шесть лет, а у кого срок десять-пятнадцать лет, о доме молчали. Никого они не вспоминали: ни жен, ни детей. Ни родителей. «Если начнешь вспоминать, не выживешь», — папины слова. А мы его ждали… «Вот папа вернется… и меня не узнает…», «Наш папочка…». Хотелось лишний раз произнести это слово — «папа». И он вернулся. Бабушка увидела возле калитки человека в солдатской шинели: «Солдатик, кого вы ищете?» — «Мама, ты меня не узнала?» Бабушка где стояла, там и упала. Так папа вернулся… Весь был обмороженный, ноги и руки он никогда не мог согреть. Мама? Мама говорила, что папа вернулся после лагеря добрым, а она боялась… ее пугали… что оттуда возвращаются злыми. А наш папа хотел радоваться жизни. На все случаи у него была поговорка: «Мужайся — худшее еще впереди».
- У войны — не женское лицо… - Светлана Алексиевич - Публицистика
- У войны не женское лицо - Светлана Алексиевич - Публицистика
- 26-й час. О чем не говорят по ТВ - Илья Колосов - Публицистика
- Глупые белые люди - Майкл Мур - Публицистика
- Неосталинизм и «красный» патриотизм. Новая «концепция» истории и нравственный кризис - Александр Ципко - Публицистика
- Арабо-израильские войны. Арабский взгляд - Автор неизвестен - Публицистика
- Бандиты в белых воротничках. Как разворовывали Россию - Александр Максимов - Публицистика
- Проблемы международной пролетарской революции. Основные вопросы пролетарской революции - Лев Троцкий - Публицистика
- Картонное небо. Исповедь церковного бунтаря - Станислав Сенькин - Публицистика
- В этой сказке… Сборник статей - Александр Александрович Шевцов - Культурология / Публицистика / Языкознание