убирать в мешок пустые бутылки из-под пива. Деньги были нужны, деньги нужны были именно сейчас — и не из-за жены, а совсем из-за другого. 
— Слушай, а у тебя долларов триста нет? Я отдам, — сказал Зон, ненавидя себя.
 — Нет, брат, не дам я тебе денег. — Раевский вытащил сигаретную пачку, и выщелкнул одну — прямо фильтром себе в рот. — И не потому что, нет. Потому что я знаю, что не отдашь, и мы поссоримся. Между нами пробежит трещина, и мы оба это понимаем.
 — Шаруль бело из кана ла садык, — процитировал Зон старое письмо, кажется Грибоедова. Цитату, впрочем, всё равно переврали. «Грибоедов, писавший это по-персидски, был всю жизнь в долгах, но это ему ничуть не мешало», — подумал он про себя.
 Раевский вопросительно посмотрел на него. Незажженная сигарета свисала с его губы.
 — Плохо, когда нет истинного друга, — удрученно перевел Зон.
 — Не разжалобишь, — Раевский щелкнул зажигалкой. — Для твоего же блага. И если хочешь говорить точно — шарру-л-билади маканун ла садика бихи. То есть, худшая из стран — место, где нет друга. Никогда не бросайся цитатами на языке, которого не знаешь.
 — Так было в книге, — упрямо сказал Зон.
 — Дела нет мне до твоих книг, а понты до добра не доведут. И денег я тебе не дам.
 Зон вздохнул — Раевский был прав, он был чертовски прав, отдавать было не из чего — разве украсть рукопись Толстого из архива. Но это было из разряда другого предательства, это была измена делу, что хуже измены жене.
  Он познакомился с Лейлой в музее.
 Вернее, не в музее, а в парадном старинного особняка — направо была дорога в хранилище, где Зон копался в рукописях, а налево по коридору — ресторан, что держал известный скульптор.
 Девушка, не заметив его, ударилась в плечо, чуть не упала — и на секунду оказалась у него в объятьях. Зону следовало покраснеть, пробормотать что-то неразборчивое и, пряча глаза, скрыться в своем архиве — но он почему-то не мог заставить себя отступить даже на шаг. Продолжал придерживать её за локоть — тонкий, как птичья косточка. Как будто бы имел на это право.
 И она, словно бы почувствовав это его иллюзорное право, тоже взглянула на него и улыбнулась. За такую улыбку средневековый персидский поэт обещал своей возлюбленной целую гору жемчуга. Правда, Зон не мог поручиться, что поэт выполнил свое обещание.
 Потом они пили кофе в ресторане, и Зон сбивчиво рассказывал ей о своей работе. На следующий день он привёл её в святую святых — в железную комнату.
 Двадцатисантиметровая дверь закрылась за ними, и тут же он понял, что должен сработать датчик пожарной сигнализации, — таким жаром обдало его. Она обвивалась вокруг Зона, не у неё — у него ослабели ноги.
 Восток соединялся с Востоком, и Хаджи Мурат с портрета на стене — старой, ещё прижизненной иллюстрации — одобряюще смотрел на Зона.
 Домой её везти было нельзя — и ещё через день она вошла в гараж, и через минуту он брал её в стоящей на приколе машине.
 Было очень неудобно и ещё больше — стыдно за свою нищету. Стыдно до самого последнего момента, когда они рассоединились.
 Лейла лежала, свернувшись калачиком, на заднем сиденье и гладила рукой чехол, смотря в потолок. Он, стряхнув пепел сигареты на пол гаража, придвинулся.
 Глаза девушки светились счастьем.
 Это было настоящее, неподдельное счастье — тут он не мог обмануться. Лейла была счастлива. Глаза её светились, и он перестал думать о том, что это существо из иного мира, и его битая машина, наверное, первое изделие советского автопрома, в котором она оказалась.
 Всё было не важно.
 Она взяла у него сигарету и затянулась.
 — Ты, правда, хотел продать?
 — Что — гараж? — Зон удивился тому, как она читает его мысли.
 — Нет — это.
 Она обвела рукой внутренность «Москвича», как обводил рукой Иона чрево кита.
 — Надо, хоть и не хочется. Дед очень любил машину. Как жену, нет, серьезно. Что ты хочешь, Восток — ты сама должна понимать. Дед сам чехлы шил, мыл с мылом. И мне в детстве было так уютно в ней, я помню, как дед меня возил на юг…
 — Хочешь, я устрою?
 — Что устоишь?
 — Я найду покупателя.
 — Думаешь, купят?
 — Я знаю одного — у него ностальгия, он как раз «Москвич» искал. Горбатый, именно горбатый. Правда, переделает его, конечно.
 И она начала одеваться.
  Жаркий ветер мёл тегеранскую улицу. Красную Армию уже давно выводили отсюда, и почти вывели — туда, где гремели пушки. Армия, вернее, уже теперь только пограничники шли к бывшей границе, которая вновь стала настоящей, чтобы поднять зелёно-красные столбы с гербами.
 Только они, путешествующие с казённой подорожной, задержались в полувоенном городе. Капитан Рахматуллин дёрнул переводчика за рукав:
 — А это, спроси, сколько это стоит.
 Переводчик залопотал что-то, и мальчик ответил пулемётной очередью раскатистых, как персидские стихи слов.
 — Он спрашивает, мусульманин ли ты?
 — Скажи, что мусульманин.
 Переводчик, перебросившись с мальчишкой парой уже коротких фраз, сказал:
 — Тебе тогда скидка, — любая вещь в одну цену. Если три возьмёшь, то дешевле.
 Рахматуллин показал на ковёр — мальчишка кивнул. Тогда он выбрал ещё два, и достал из кармана мятый ком английских фунтов.
 Третий ковёр Рахматуллин взял просто так — перед отъездом деньги было девать всё равно некуда.
 Этот третий ковёр был неважный — тонкий, потрёпанный, неясного цвета, не то зелёный, не то фиолетовый.
 Ковры свернули, и понесли покупки в машину.
 — Нет, сдачи не надо, всё, хватит, скажи ему, чтобы заткнулся — и они вышли с переводчиком в пыльный мир персидского базара.
 Наутро он уже лежал на своих тюках в брюхе «Дугласа», что нёс его на север.
 Он не слышал, как кричит и стонет мальчишка, которого бьет коваными сапогами хозяин лавки, вернувшийся домой после долгой, пропахшей опиумом, ночи. Как воет этот старик, ещё не веря в пропажу. Рахматуллин не видел, как плачет торговец, размазывая по щекам скудные слёзы, как вытаскивает он кривой древний меч из-за полок, и, нацелив его в живот, хрипя и надсаживаясь, наваливается на остриё.
 И конечно, он бы не понял, о чем переговариваются между собой трое высоких, чернобородых мужчин, обступивших труп старого хозяина лавки.
 Ничего этого не знал Рахматуллин, самолёт вёз его обратно на Родину, жизнь совершала новый виток, и он ощущал свою силу и власть — силу воина и власть подданного великой империи, побеждающей в великой войне.
 У него было своё