Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня было неплохое детство: с музыкой, с немецким языком, с любимыми книжками, со строгим порядком, который необходим неустоявшейся ребячьей психике. Хоть я и чувствовала, что дом у нас грустный, но не связывала грусть с отсутствием отца, — сама предпочитала пистолеты и ружья, книги о приключениях и играть с мальчишками, а к куклам была достаточно равнодушна. Тем более, тогда не приходили в дом без подарка, и я быстро приучила взрослых, что подарок — это, например деревянная сабля, или книга, или бумажные пистоны для пистолета, а не конфеты и пирожные, которых я не любила. На двери у нас сначала были набиты крюки для качелей, и меня качали туда-сюда, потом купили мне трехколесный велосипед, и я раскатывала на нем по маминым комнатам, потом налепили на дверь огромную мишень, и я палила по ней из огромного пистолета. Меня водили гулять в Таврический сад, где самое интересное — библиотека-читальня, но там мне немедленно предложили только что вышедшую «Что я видел» Бориса Житкова, а поскольку я читала, не пропуская, все номера «Костра» с «Тилем Уленшпигелем» и «Двумя капитанами», то к Житкову у меня тут же возникло стойкое отвращение, и библиотекарша качала головой, укоризненно глядя на упрямую дикарку. И хотя тень тридцать седьмого года и маминой безработицы лишь выцвела, но не исчезла, хотя во время войны с Финляндией город погрузился во тьму, дров не хватало, надо было стоять в очередях, рассказывали о страшных бомбах с автоматическим заводом и о коварстве финнов, детство все-таки было неплохое, интеллигентное детство. И вот на его фоне этот неспешный проезд через затемненную страну, а после через незатемненную, — вспоминается как островок света и тепла. Потому что уже перестали к тому времени говорить, что война вот-вот закончится. Стало видно, что конец так далеко, так далеко…
Потом мы жили в омском военном городке, но в Омске моя военная мать уже никому не требовалась, она демобилизовалась, получила работу на кафедре марксизма мединститута и комнату в городе, и мы въехали в шестикомнатную коммуналку в так называемом доме специалистов. Он выходил на три стороны, там были и шикарные профессорские квартиры с лоджиями и каморками для прислуги, и пятиугольные гарсоньерки с холлом, и скромные трехкомнатные, и вовсе для бедных, как наша. Окно забито фанерой, поверх фанеры — наледь, электричество горит редко, еда водится в столовой — далеко, на другом конце города. Но неравенство я почувствовала тогда особенно сильно, когда мать принесла мне пирожное с соленым кремом и два пончика с вареньем — где-то их давали к Новому году, и мать достала тоже. На улицах попадались нищие, они молча глядели невидящими глазами, протягивали неживые ладони, на кладбище мимо нас везли деревянно стукающиеся трупы, обернутые когда тряпками и веревками, когда клеенкой, а то и коричневой оберточной бумагой. Зимой саночки с покойником скользили споро, летом — ныли и гудели, а настоящие похороны я видела лишь однажды, когда умер знаменитый профессор: гроб выносили из клиники института, несли кумачи, венки, говорили речи, и две лошади тянули катафалк.
Школа была двухэтажная, но деревянная, каждое утро в ней мыли полы и звонили, выйдя на крыльцо. Учительница объясняла: «Столица — это значит сто лиц, много народу», — но ее любили, она была терпелива и ласкова, не мешала мне читать и не участвовать в писании диктовок. В нашем классе собрались эвакуированные и местные, бедные и богатые, от огромного очкастого заики Робки Рождественского до холеного, красивого сына знаменитого в те годы актера Андрея Абрикосова — Гришки Абрикосова. Робка строил какие-то грандиозные планы, возле него роились ребята помоложе и помельче, Гришка Абрикосов водился с хорошенькими девочками и вместе с ними опаздывал на уроки. Потом нас разделили на мужскую и женскую школы, и мы уже только издали следили за старшеклассницами, которых это разделение повергло в минор. Впрочем, их дела были фантастически далеки от нас. Мы ходили в госпиталь, пели там, плясали — развлекали раненых. Мы занимались тимуровской деятельностью: таскали кому-то дрова, стояли в очередях за хлебом. Разучивали «А вечер опять хороший такой, что песен не петь нам нельзя…». Читали про Зою Космодемьянскую. А однажды нас выстроили в актовом зале и прочитали новый Гимн — и мы учили его, и учили, и учили, но это дело привычное, еще в детском саду учили «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…» и «Если завтра война…». Про войну было понятнее: вокруг страшные капиталисты, они на нас готовы напасть. А что такое «древнего Кремля», было непонятно, я долго пела «дремлего».
В свободной продаже оставались две вещи: чудесные изделия северных косторезов — их никто не брал — и коллекционные марки. Я собирала марки: скучные, бледно окрашенные королевы Виктории, немецкие с кайзером Вильгельмом, гораздо лучше — Танганьика со зверями, с леопардами и питонами, а самые красивые — марки Тувинской республики, треугольники и ромбы с изображениями музыкантов со странными инструментами в смуглых руках. Тогда существовала республика Тува, а вернувшись в Ленинград, на уроке географии я обнаружила, что такой республики больше нет, она стала частью Coветского Союза.
В школе на большой перемене раздавали крошечные сыроватые булочки — из-за этого я старалась не пропускать, хотя ничего бы не случилось, если и пропустить разок-другой. В столовой мы с матерью обедали по ее карточке, академическому литеру, детские туда не прикрепляли. Остатки пшенной каши или супа наливали в баночку и несли домой. Вообще карточки имели десятки градаций: детские, иждивенческие, служащие, рабочие, литерные, литерные А, литерные Б, литерные-прим и пр. Потом — распределители: каждый имел право получать свой хлеб, сахар и масло не в любом магазине, а там, куда его прикрепили, и уж тут не зевай: можно было отовариться по рабочей карточке богаче, чем по литеру, зато уж по иждивенческой — только умереть с голоду. Столовая давала ту выгоду, что вы получали горячую пищу без заботы о дровах, керосине и электричестве. Но уж тут, разумеется, граммов не сосчитаешь.
И нищие. Они попадались везде. Им не подавали или подавали медяки, а ведро картошки стоило от трехсот рублей. Правда, и картошка — розовая, белая, чистая, при сибирских морозах рынок не знал мороженой картошки — за нее могли и убить.
Где-то к середине сорок третьего на рынке стали появляться фронтовики. Это было особое явление: костыли, дергающиеся головы, культи рук — и
- Говорит Ленинград - Ольга Берггольц - Поэзия
- Стихи - Станислав Куняев - Поэзия
- Стихотворения - Семен Надсон - Поэзия
- Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 07 - Александр Беляев - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 06 - Александр Беляев - Публицистика
- Время Бояна - Лидия Сычёва - Публицистика
- Стихотворения - Вера Лурье - Поэзия
- Первая книга автора - Андрей Георгиевич Битов - Русская классическая проза
- Русские символисты - Валерий Брюсов - Критика