Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, конечно, не знаю, что она ему там говорила. Вряд ли кто-нибудь сможет воспроизвести эту сцену. И едва ли она сама знала, заранее обдумывала, что ему сказать, -- ведь все было сказано и записано в ту ночь, когда она родила его мать, хранилось в памяти с незапамятных теперь уже времен, не подверженное забвению: забылись только слова. Может быть, поэтому он и поверил ей сразу, не усомнившись. Точнее -- потому что она не раздумывала, как ему сказать и насколько правдоподобным, возможным или невероятным ему это покажется: что где-то, как-то, телом ли своим, присутствием или чем еще, этот старый изгой-священник оградит его -- не только от полиции или толпы, но и от самого непоправимого прошлого; от невесть каких преступлений, которые вылепили и закалили его и в конце концов привели в камеру, где взгляд повсюду натыкается на тень грядущего палача.
И он ей поверил. Я думаю, отсюда и взялось у него не столько, мужество, сколько пассивное терпение, чтобы углядеть, принять и вынести эту соломинку -- чтобы вырваться в наручниках посреди запруженной народом площади и бежать. Но слишком много было набегано, слишком много гналось за ним. Не преследователей -- своего: годы, поступки, дела, совершенные и упущенные, гнались за ним по пятам, шаг в шаг, дых в дых, стук в стук сердца, а сердце было одно. И убили его не только эти тридцать лет, которых она не знала, но и все те прошлые и позапрошлые тридцатилетия, которые загрязнили его белую кровь -- или его черную кровь, как вам будет угодно. Но сперва, должно быть, он бежал, веря; по крайней мере -- надеясь. Только кровь не желала молчать, быть спасенной. Ни та, ни другая не уступали и не дали телу спасти себя. Потому что черная кровь погнала его сперва к негритянской лачуге. А белая кровь выгнала его оттуда, и за пистолет схватилась черная кровь, а выстрелить не дала белая. И это белая кровь толкнула его к священнику, это она, взбунтовавшись в последний раз, толкнула его, вопреки рассудку и действительности, в объятия химеры, слепой веры во что-то вычитанное в печатном Писании. И тут, мне кажется, белая кровь изменила ему. Всего на секунду, на миг -- и черная вскипела в последний раз, заставив его наброситься на человека, в котором он чаял свое спасение. Это черная кровь вынесла его за черту человеческой помощи, вынесла в самозабвенном восторге из черных дебрей, где жизнь кончается раньше, чем остановилось сердце, а смерть -- утоление жажды. А потом черная кровь снова его подвела, -наверное, как всегда в решительные минуты жизни. Он не убил священника. Он только ударил его пистолетом, пробежал дальше и, скорчившись за столом, в последний раз восстал против черной крови, как восставал против нее тридцать лет. Он скорчился за опрокинутым столом и дал себя расстрелять -- держа в руке заряженный пистолет и не выпустив ни одной пули".
В это время в городе жил молодой человек по имени Перси Гримм. Ему было лет двадцать пять, и он был капитаном национальной гвардии. Он родился и прожил в городе всю жизнь, если не считать летних сборов. На европейскую войну он не попал по возрасту, но только в 1921 или 22-м году понял, что никогда этого родителям не простит. Его отец, торговец скобяным товаром, не понимал его. Он считал, что парень просто лодырь и вряд ли из него выйдет что-нибудь путное, -- между тем как юноша переживал страшную трагедию; он не просто опоздал родиться, он опоздал на такую малость, что ему пришлось из первых рук узнать о том невозвратимом времени, когда ему следовало быть мужчиной, а не ребенком. И теперь, когда воинственные страсти поостыли, а те, кто горячился больше всех, и даже сами герои, -- те, кто служил и страдал, -- стали поглядывать друг на друга косо, ему не с кем было поделиться, некому излить душу. Первая серьезная драка была у него с фронтовиком, который высказался в том смысле, что если бы он опять попал на войну, то дрался бы за немцев против Франции. Гримм тут же его одернул.
-- И против Америки, значит? -- сказал он.
-- Если у Америки хватит дурости опять выручать французов, -- ответил солдат. Гримм сразу его ударил; он был мельче солдата, ему еще не исполнилось двадцати. Исход был предрешен; даже Гримм, несомненно, понимал это. Но он держался до тех пор, пока сам солдат не попросил зрителей оттащить мальчишку. И шрамами, полученными в этом бою, он гордился так же, как впоследствии -- самим мундиром, за честь которого безоглядно сражался.
Спас его новый закон о реорганизации армии. Долгое время он словно плутал в темноте по болоту. И не только не видел впереди дороги -- он знал, что ее нет. И тут вдруг перед ним открылась ясная и определенная жизнь. Потерянные годы, когда он не обнаруживал в школе способностей, когда он считался строптивым, лишенным честолюбия лентяем, канули в прошлое, были забыты. Жизнь, открывшаяся его глазам, несложная и бесповоротная, как голый коридор, навсегда избавляла его от необходимости думать и выбирать, и ноша, которую он взял на себя, была блестящей, невесомой и боевой, как латунь его знаков различия: возвышенная и слепая вера в физическую храбрость и беспрекословное повиновение, уверенность в том, что белая раса выше всех остальных рас, а американская раса выше всех белых, а американский мундир превыше всего человечества, и самое большее, чего могут потребовать от него в уплату за это убеждение и эту честь, -- его собственная жизнь. По всем национальным праздникам, имевшим даже самый легкий военный аромат, он надевал капитанскую форму и являлся в город. И когда он шел среди штатских, сверкая снайперским значком (он был отличный стрелок) и нашивками на погонах, серьезный и подтянутый, на лице его было выражение воинственности и вместе с тем застенчивой мальчишеской гордости, и все, кто видел его, вспоминали ту драку с бывшим солдатом.
Он не состоял в Американском легионе, и это была вина родителей, а не его. Но в ту субботу, когда Кристмаса привезли из Мотстауна, он сразу отправился к командиру поста. Его мысль, его слова были до крайности просты и однозначны.
-- Мы отвечаем за порядок, -- сказал он. -- Мы должны блюсти интересы закона. Закона и страны. Никто из штатских не вправе приговорить человека к смерти. И проследить за этим должны мы, солдаты Джефферсона.
-- Откуда вы знаете, что у кого-то есть на этот счет другие планы? -спросил командир легиона. -- Вы слышали такие разговоры?
-- Не знаю. Не прислушивался. -- Он не врал. Казалось, он слишком мало придает значения разговорам штатских, чтобы еще врать на этот счет. -- Не в этом суть. Суть в том, будем ли мы, солдаты, носившие форму, первыми, кто заявит о своей позиции в этом деле. Покажем ли сразу людям, какова позиция правительства в таких делах. Покажем, что от них даже разговоров не требуется. -- Его план был до крайности прост. Сформировать из поста легиона взвод под его началом, учитывая его воинское звание. -- А не захотят, чтоб я ими командовал, -- не надо. Пусть скажут, я буду заместителем. Или сержантом, или капралом. -- И это были не пустые слова. Он не искал суетной славы. Он был слишком искренен. Настолько искренен, настолько лишен юмора, что командир воздержался от насмешливого отказа, просившегося на язык.
-- Я все-таки не вижу в этом необходимости. А если бы она и была, мы все равно обязаны действовать, как гражданские лица. Я не могу использовать пост таким образом. В конце концов, мы уже не солдаты. А если бы я и мог, я едва ли бы захотел.
Гримм посмотрел на него, но не с гневом, а скорее как на букашку.
-- А ведь вы когда-то носили форму, -- произнес он как-то даже терпеливо. И добавил: -- Надеюсь, вы своей властью не воспрепятствуете мне поговорить с ними? Как с частными лицами?
-- Нет. Да и не в моей это власти. Но учтите -- только как с частными лицами. На меня вы не должны ссылаться.
И тут Гримм сказал ему, что он о нем думает.
-- А я и не собирался, -- ответил он. И ушел.
Это было в субботу, часа в четыре. До конца дня он обходил магазины и конторы, где работали члены легиона, и к наступлению темноты ему удалось разжечь достаточно народу, чтобы набралось на хороший взвод. Он был сдержан, но неутомим и напорист; заразительно, по-пророчески одержим. Однако его добровольцы сходились с командиром поста в одном: официально легион должен быть ни при чем -- и, таким образом, без всякого сознательного намерения Гримм достиг первоначальной цели: теперь он мог быть командиром. Он собрал их перед самым ужином, разбил на отделения, назначил офицеров и штаб; у молодых, не побывавших во Франции, начал просыпаться должный боевой задор. Он обратился к ним с краткой сухой речью:
-- ...порядок... правосудие свершится... пусть люди видят, что мы носили американскую форму... И еще одно. -- Тут он на минуту снизошел до фамильярности: командир полка, знающий своих людей по именам: -- Это вам решать, ребята. Я сделаю, как вы скажете. Я думаю, было бы неплохо, если бы я ходил в форме, пока все не кончится. Пусть видят, что Дядя Сэм не только душою с нами.
- Поджигатель - Уильям Фолкнер - Зарубежная классика
- Полковнику никто не пишет - Габриэль Гарсия Маркес - Зарубежная классика / Разное
- Сонеты - Уильям Шекспир - Зарубежная классика
- Вечер Джона Джо Демпси - Уильям Тревор - Зарубежная классика
- Сон в Иванову ночь - Уильям Шекспир - Зарубежная классика
- Победивший дракона - Райнер Мария Рильке - Зарубежная классика / Классическая проза / Разное
- Плоды земли - Кнут Гамсун - Зарубежная классика / Разное
- Немецкая осень - Стиг Дагерман - Зарубежная классика
- Кармилла - Джозеф Шеридан Ле Фаню - Зарубежная классика / Классический детектив / Ужасы и Мистика
- Фунты лиха в Париже и Лондоне - Оруэлл Джордж - Зарубежная классика