Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее привезли к вечеру того же дня, в комнату, куда незадолго перед тем сестра переехала, поменяв ее комнату, - чужое, с ободранными грязными обоями жилище в огромном, начала века доходном доме. Она была такой, как всегда - светлой и милой, щебетала и сокрушалась: вот я только что приехал, а она отрывает меня от семьи и работы, все у нее невпопад, но она все организует, поможет мне и нам, все у нее всегда нескладно и не ко времени...
Я вышел ночью, прошел десять шагов до угла переулка и увидел, что стою прямо против Третьего Дома Советов: широкое, как шоссе, пустынное сейчас Садовое кольцо открывало наши окна, нелепую дверь, прорубленную с улицы в детскую, дворик и часового у закрытых на ночь ворот. Сколько было за эти тридцать три года, я и сотой доли не сумел написать из того, что пришлось на ее плечи, а вот переехала всего лишь через эту улицу, кольцо, в грязную чужую комнату, и соседи в первый же вечер затеяли под ее дверью назидательный мерзкий разговор, чтоб новая жиличка знала свое место.
Наверно, это был самый трудный год моей жизни. Так все сошлось, завязалось в узел - не знаю, смогу ли и надо ли писать обо всем, тем более задача у меня другая.
Она боролась за жизнь, ни на одно мгновение не потеряв себя, даже в те несколько дней, что была в бреду и совершенном безумии. Боль накатывалась на нее и была, наверно, немыслимой, но она оставалась такой же, жизнь вокруг продолжалась, она была ее центром: клубочки шерсти, новый роман, очки, которые терялись и находились, дела - мои, сестры, внуков, в которых участвовала, вынужденная что-то решать, беря на себя все, чем так охотно, по привычке мы все с ней делились - такие ничтожные рядом с тем, что в ней происходило. Как я порой проклинал ее силу, понимая, что слабость была бы спасительней - зная себя, она бесконечно надеялась, что все еще изменится, она встанет, потянет, как раньше, расцветая, как только боль хоть чуть отпускала, и тогда ей казалось - все еще может наладиться.
А я на этот раз знал - ей не выкрутиться. Слишком много лет, и болезнь, от которой она так поразительно все эти десятилетия уходила, ее догнала.
Врачи разводили руками, я понимал, их советы и вмешательство не имеют смысла, она обрастала новыми людьми, связями, каждый вошедший к ней сразу входил в нашу жизнь, она шла ей навстречу, пока однажды, из больницы, куда ее положили на месяц подкрепить уколами, мой близкий товарищ, врач не позвонила, чтоб сказать, что рентген открыл осеменение легких метастазами, еще через день началась интоксикация, бред, и то, что всегда было скрыто, о чем она и не подозревала в себе, не знала, полезло наружу: она перестала верить врачу - нашему товарищу, слышала, как стучат сапоги, голоса моих друзей, знала, что хватают каждого, кто приходит к ней, взяли сестру, дожидаются, вот-вот должны схватить меня, писала отчаянные, страшные записки, что-то о добре, которое - она знает - все равно сильнее зла...
Наверно, тогда я и вспомнил Ибсена. Последние годы мама постоянно покупала лотерейные билеты, верила и знала, что должна в конце концов выиграть - радикально решить все денежные затруднения сестры и мои, никогда не выиграла и рубля, но упрямая надежда на чудо и справедливость, вопреки очевидности, по ее разумению существующие, заставляла ее каждый раз ждать очередную газету с таблицей. В самой противоречивости ее непонимания Замысла именно такой несправедливости была цельность, она никогда бы не смогла вместе с нищим польским раввином, о котором написал Мартин Бубер, ежевечерне благодарить Господа за предоставленную ему возможность в нищете и тяготах вырасти в полную меру. Она услышала, когда я сказал о большом выигрыше, выпавшем на ее билет, остановилась в своих страхах, бреду, потому что всегда, не видя в том противоречия, верила в чудо. Мы взяли ее домой, ко мне, в больнице было скверно, а по словам врачей оставались недели.
И чудо произошло. Кончились боли, она щебетала, уютно устроившись на моей широкой тахте, пробовала встать, вела нескончаемые телефонные разговоры, опять была центром дома, я читал ей, переписывая главу за главой, свою книгу, она жила моей и моих друзей жизнью, мы слушали музыку, которую она любила с юности... Но был, кроме того, рентген, боли возвраща-лись, поток морфия, который нам доставляли со всех сторон, вливался в нее, сгорали шприцы, неделя надежды сменялась отчаянием и пониманием того, что конец неизбежен.
Я уже не верил, что на сей раз ей повезет, знал - это конец, понимая, что именно этим гублю ее, даже не оттого, что она меня слышит - она бы никогда не поверила, что я сдался, хотя и сказала однажды: "Вот и ты уже не веришь, что я встану", - а потому что всю жизнь удерживал ее убежденностью, что при мне этого не случится.
А жизнь между тем продолжалась: началась и кончилась зима, пришла весна, лето... В доме не было и не могло быть покоя, а мы так привыкли, что можно ее не щадить, что и не щадили, и она по-прежнему брала на себя самые тягостные разговоры, решения наших проблем, ни разу не позволив себе слабости, что-то не поняв или напутав.
Когда-то давным-давно, при конце ее времени Владимир Сергеевич Сергеев - товарищ отца, известный историк, по всей видимости, более чем неравнодушный к маме, подарил ей перед ее высылкой из Москвы книжку, кажется, вышедшую у нас тогда только что - "Опасные связи", которую она читала в Архангельске нашей квартирной хозяйке. Сергеев и его жена Наталья Николаевна написали на титульном листе трогательно и старомодно: "Маленькой героине большого романа". Какая долгая и тягостная жизнь была у нее потом, каким большим оказался этот роман: все было еще впереди, а кой о чем я все-таки написал, не сумев передать главного, поразительной цельности этого характера - в любви, доброжелательности, такой естественной самоотверженности, что и подвига никакого не было в ее жизни - всю жизнь она служила близким, как воду пила.
Что говорить, быт был трудным, меня съедала собственная беда, необходимость ломки всей жизни, происходившей все равно и без моего участия, я делал выбор, сделанный во мне уже без меня, но и осознать произошедшее было не так просто, закосневший в неразвитости разум отстает от жизни сердца, разрыв этот мучителен, а слабость, суета и житейские обстоятельства слепили глаза, я принимал совершавшуюся рядом каждое мгновение непостижимую борьбу как нечто без меня происходящее, привыкал, продолжал получать и тратил, черпал из бездонности ее доброты и самоотвержения, эгоистически и легкомысленно откладывал и откладывал, убежденный, что успею - тоже как воду пил, не задумываясь о цене того, что расплескиваю.
А она все понимала, прощая, я так привык к этому, что только отмахивался, позволял себе шутить, хотя, наверно, задумался бы, если б кто-нибудь разрешил такое по отношению ко мне, рассчитывая на мою силу и понимание.
Были друзья со своими делами, казавшимися такими важными и первоочередными, моя свобода, о которой так пекся. Откладывал и откладывал открывшуюся, дарованную мне Господом возможность глядеть и слушать - видеть и слышать совершавшееся подле меня, просто сидеть за столом напротив, работать, поглядывая на нее, поправлять подушку. Я уже работал на кухне, забывая понимать, как это ей тяжело - лишила меня стола, комнаты, как тягостно каждое мое появление с водой, лекарством или тарелкой супа, а чем дальше, тем ощутимей становилась наглядность моей заботы, вызывая сокрушение о ее несомненной для меня тягости.
Как просила она последние месяцы посидеть и поговорить о чем-нибудь, послушать и что-то сказать, но я привык к тому, что успею, не опоздаю, как привык к ее поразительному всепроще-нию и долготерпению, пониманию юмора, проявлениям моей слабости - грань эгоизма стиралась, была ничего не стоящая забота, все как положено - не в чем упрекнуть.
А кроме того, она невольно становилась участницей происходящей в доме драмы, списывала ее на себя, подтачивала свои силы, ломая неподдающуюся цельность, веру в чудо и надежду, дарованную Богом, Которого была уже не в состоянии понять и принять - жизнь была прожита, а на новую не оставалось времени.
А еще сестра с нескончаемостью своих бед, так глубоко зашедшим различием, что и понять друг друга стало невозможно. И я, чувствуя себя без вины виноватым, знал всегдашнего союзника, готового понять и поправить в крайностях, обращался к ней, сестра громоздила свое, определившиеся на ее глазах, казавшиеся непреодолимыми расхождения совсем ее сокрушали, она сердилась, а я ловил ее на ее слабостях, безжалостно на них указывал - и она останавлива-лась, понимая мою эгоистическую справедливость. Это было ей особенно тягостным - никогда не знала за собой ничего плохого, недоброго, а тут вдруг о ком-то подумала плохо и недобро. "Господи, неужто я так и умру, оставив вас в такой страшной вражде друг к другу... - сокрушалась она. - Я вижу, ты прав, а я уже что-то не могу понять..." И я не всегда находил в себе силы услышать ее, остановить, упивался собственной правотой...
- Маскарад - Николай Павлов - Русская классическая проза
- Письма, телеграммы, надписи 1927-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Десять минут второго - Анн-Хелен Лаэстадиус - Русская классическая проза
- Между Бродвеем и Пятой авеню - Ирина Николаевна Полянская - Русская классическая проза
- Избранные сочинения. В двух томах. Том 1 - Николай Карамзин - Русская классическая проза
- Избранные сочинения. В двух томах. Том 2 - Николай Карамзин - Русская классическая проза
- Испанский садовник. Древо Иуды - Арчибальд Джозеф Кронин - Классическая проза / Русская классическая проза
- Так жизнь идёт - Надежда Лухманова - Русская классическая проза
- Пловцы - Джулия Оцука - Русская классическая проза
- Единственная - Ольга Трифонова - Русская классическая проза