Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У них была мясорубка, вроде нашей, с ручкой, и тисками для крепления, и металлическим винтом, вращающимся внутри. Большая Женщина не позволяла мне крутить нашу мясорубку. Бабушка говорила: «Это женская работа, Рафинька, это не для тебя», — а Мать кричала: «Немедленно вытащи оттуда пальцы, Рафаэль!» — едва лишь я входил в кухню, когда там перекручивали мясо. Но здесь мы стояли, глава семейства, его два сына и я, возле кухонного стола, и тут мне позволялось скармливать мясорубке мясо, совать пальцы в ее пасть, крутить ручку, прислушиваться к тонкому визгу перемалываемой в ней плоти и глядеть на красно-бело-розовых червей, выползающих из ее дырочек.
Мать их долгими часами оставалась в спальне, лежала, кашляла и слушала португальскую музыку. «Наша мама не совсем здорова», — говорили мне сыновья — один со скрытой насмешкой, а его брат — с извиняющейся улыбкой.
Иногда я видел, как она проходит по коридору. Появляется, оставляет за собой смущенную улыбку и шелест халата и исчезает вновь. Я не раз вспоминаю ее сегодня, когда подымаюсь из пустыни навестить Большую Женщину и Рыжая Тетя вдруг выходит из своей комнаты со старой маленькой льняной сумочкой на плече, улыбается и спрашивает, умер ли уже Наш Эдуард. Но та женщина была молода и выходила в халате на голое тело, а Рыжая Тетя стара и выходит голая, в чем мать родила.
Не помню, как звали отца и сына, но хорошо помню теплый голос Кармелы, который вдруг усиливался, когда их мать открывала дверь своей комнаты — пение, шаги, улыбка, халат, — и их затихание, когда она возвращалась к себе — шаги, халат, боязливый кивок, покашливание, — и замирание песни, когда она вновь закрывала дверь. Но лучше всего я помню рев примуса и жуткий смрад, который разносился кругом, когда их отец сжигал густые заросли волос на своих руках.
В летние дни это событие происходило с частотой раз в две недели. Черная Тетя всегда первой замечала соседа и звала остальных: «Идите смотреть представление. Обезьяна вышла спалить свою шерсть».
Большая Женщина и я торопились на заднюю веранду и обнаруживали соседа, вышедшего в майке на свою веранду и вооруженного маленьким примусом, ведром воды и кухонным полотенцем.
Примус накачивался, поджигался и начинал реветь. Сосед окунал полотенце в ведро, проводил свою руку над пламенем и тут же прижимал к ней мокрое полотенце. Так он повторял до тех пор, пока все черные волосы на его руках не сгорали, а когда замечал нацеленную на него батарею глаз Большой Женщины, махал ей влажным полотенцем и кричал:
— Это для детей, чтобы не стеснялись своего отца, и для покупательниц, чтобы не убегали из магазина. — И когда Большая Женщина торопилась скрыться с веранды внутрь квартиры, бросал ей вслед: — А также для вас, чтобы вам было на что поглазеть.
— Можно подумать… — говорила Мать позже, за кучей чечевицы, выложенной на кухонный стол. — Ну, вы-то ладно, но лично я уже когда-то жила возле зоопарка.
— Ты у нас большая праведница, это известно… Как будто это не ты стояла на веранде вместе со всеми нами и не таращилась так же, как мы все, — сказала Черная Тетя.
ВНИЗ-ВНИЗВниз-вниз, приближаясь к концу, уходя в бездну.
— Напомнить тебе? — спросила ты.
Мы стояли на улице, обрадованные встречей. Я поднялся тогда из пустыни навестить Большую Женщину и привезти красивые камни Аврааму. Я припарковался возле пятого блока и пока стоял на улице, размышляя, зайти ли, ты вышла выбросить мусор и увидела, что я стою возле пикапа и гляжу по сторонам.
— Напомнить о чем?
— В твоем случае, Рафауль? — насмешливо переспросила ты. — Обо всем.
— Я сам помню, — сказал я.
— Что могут помнить мужчины?
Всё они могут. Всё. Виды и запахи, направления и голоса, шаги, и вкусы, и интонации, и прикосновения. Всё, кроме слов, и имен, и предсказаний, и фактов. Зачем помнить то, что так легко придумать заново?
— Напомнить тебе?
Голова моя идет кругом. Глаза мои глядят, не узнавая. Наш квартал уже не такой голый и безрадостный. Сады в цвету, большие деревья поднимаются надломами, темноватый налет времени скрашивает безобразную штукатурку, которую Бабушка все еще называет «шприц», и ползучие растения, взобравшись по оштукатуренным стенам, прячут их в мягких, медленно удушающих зеленых объятьях.
Грунтовая дорога, которая когда-то была царским путем, замощена. Сейчас это большая шумная улица, и встречные полосы на ней разделены стеной законченных олеандров. Дом сумасшедших снесен, и его обитатели исчезли. Они больше не таращатся из-за решеток, не убегают и не бродят по нашему кварталу. Может, они теперь упрятаны за какими-то другими решетками. Может, их вылечили и выпустили на волю? Может, их вытолкнули прочь и заменили другими безумцами, что прибыли в город? Крики сирот тоже умолкли. Может, их усыновили? Может, их родители воскресли? А может, они просто выросли и утратили свой прежний титул. Ведь человека называют сиротой только в детстве.
Только Дом слепых остался на месте и даже разросся, и расширился, и оброс новыми пристройками и этажами. Видно, слепых в Иерусалиме прибавилось, — сказал я сестре. И когда мы подошли ближе и заглянули за забор, мы ничего там не узнали, и мне вдруг показалось, что и рассказ мальчика Амоаса о заразительности слепоты подтвердился так же, как все другие его рассказы. Мы уже не видим то, что есть, а вспоминаем то, чего нет: исчезнувший запретный парк. Его истребленные растения — соцветья вкуса, листья шума, стволы прикосновения и запаха. Его мелию, плоды которой мы швыряли друг в друга. Его маленькие пальмы, колючки которых уже никого не колют, потому что нет никого, кто хотел бы прокрасться мимо них.
На месте бассейна с золотыми рыбками высится новое здание, и Готлиб-садовник уже не взрыхляет-высаживает-разъезжает-сторожит на дорожках и лужайках. Следы колес его тележки сохранились сейчас только в моем теле, и безумная мысль вдруг закрадывается в мое сердце: уж если все так изменилось, может быть, и слепые, что живут здесь сегодня, — это зрячие слепые?
— Интересно, каменная Страна Израиля все еще там? — спросил я. — С тех пор как ее забрали со двора Авраама, я ее больше не видел.
— Нет. Мужья близняток забрали ее в Америку, — сказала ты.
— Ты предполагаешь или ты знаешь?
— Я никогда не ошибаюсь.
Белизна одолела золото на красивой голове сестры. Тонкие и горькие линии старости пересекают лицо Матери. Бабушка и Пенелопа уже бродят по дому рядышком, одинаково медленно — «и это только потому, что в последние годы черепаха состарилась», — говорит сестра.
— Ты все еще сердишься на нас?
— За что?
— Мало ли за что. За несчастную Рыжую Тетю, за кота, за Слепую Женщину — за все предательства.
— Уже нет.
— Почему же ты не возвращаешься?
— Потому что я пока жив. Я вернусь к вам в виде портрета.
Ты издаешь уважительно-насмешливое «У-у-у!», и мы оба улыбаемся. Только сейчас, спустя годы после смерти Отца, ты иногда отделяешься от Большой Женщины и снова становишься моей маленькой сестренкой.
Назови мне поле нашего детства, сестра. Именно эту строчку — из всех, которые мне не удалось выучить на память в нашем детстве, — именно ее я помню. Ее и «сейчас появится розовоперстая Эос» Рыжей Тети.
Летом солнце пылало над полем. Стрекотанье и щелканье рассекали воздух. Большие серебристые пауки сверкали в своих сетях. Черные и белые, трепетали в воздухе крылья бабочек.
— Напомнить тебе?
Там, где цвели асфоделии и блестела глубокая лужа, построены новые дома. Большая, шумная ешива[160] стоит на камнях, по которым мы прыгали, «не касаясь земли». Молитвы и песнопения возносятся сегодня над полем, где когда-то роняли иглы дикобразы, выли среди скал шакалы и чумазые детишки с их дикими тетями зажигали вечерние костры.
Только несколько ярких точек мерцают в темноте, и стайка собак-поводырей — мой нос, и язык, и кожа, и уши — ведут меня в ней. По ночам в парке слепых и меж скалами в поле загорались светлячки, а днем вспыхивали разноцветные крылья кузнечиков. Вот они — коричнево-серые, когда стоят, похожие на кучку камешков или комочек пыли, но в полете — внезапно выпрыгнув из-под шагающих ног — расправляют крылья, и те зажигаются красным, и синим, и желтым цветом неожиданности и поддразнивания: «Вот он я… протяни руку… поймай…»
— Она дома? — спросил я.
— Кто?
— Она, кто же еще… Слепая Женщина… Она там?
— Все время. — Кажется, мое тело обнаружило желание вернуться в машину и потихоньку смыться, потому что сестра вдруг схватила меня за руку и сказала: — Пойдем, Рафауль. Веди себя хорошо. — И поскольку ее рука ощутила протест, напрягший все мое естество, добавила: — Если уж ты приехал из такого далека, так зайди и поздоровайся.
Ноги преследуют. Рука протягивается. Почти на излете, почти в сближающихся пальцах, что гонят его к земле, кузнечик складывает и гасит блеск своих крыльев, сворачивает их и опускается в стороне. И пока удивленный глаз еще ищет его в конце разноцветной траектории полета, он уже исчез и погас, и только эхо его смеха еще слышится уху: «Я здесь, Рафаэль. Меня нет».
- Вышли из леса две медведицы - Меир Шалев - Современная проза
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Явление чувств - Братья Бри - Современная проза
- Сны Флобера - Александр Белых - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- ПРАЗДНИК ПОХОРОН - Михаил Чулаки - Современная проза
- Другая судьба - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Современная проза
- Sex. Убийство. Миллион - Валид Арфуш - Современная проза
- Заговор по душам. (Малоросский прованс.) - Valery Frost - Современная проза
- Липовая жена - Рубина Дина Ильинична - Современная проза