Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Акинфеюшка безмолвно слушала ее, держа за руку и с грустью передумывая также и свое прошлое, свою бродячую жизнь. С особенной яркостью выступали перед нею ее странствия по Малороссии, по этой черкасской стороне, которая теперь из ее мрачной темницы представлялась ей какою-то волшебною, сказочною страною, и, казалось, от самых воспоминаний о ней веяло теплом и светом… «Уж и что это за сторонка! Излюбленный господом вертоград цветной… Не диво, что в одном Кеиве, в печерах, боле угодников, чем во всем московском государстве», — думалось ей.
— А помнишь, свечечка, как мы с тобой спознались?
— Как не помнить! Аввакумушко свел.
— Аввакумушко, точно… Что-то он?
— Да… богу то ведомо…
— А помнишь ту ночь, как мы к Степану Разину ходили?
— Под ево окошко тюремное, да.
— И голос помнишь ево?
— Помню… «Не шуми ты, мати, зеленая дубровушка…»
— А на Лобном-ту месте, на плахе?
— Да, страшно подумать.
— А я думаю, свечечка… я много об нем думала… У него я научилась терпеть… Только не привел мне бог дождаться того, чево я искала.
— А чево, сестрица?
— Ево смерти, на глазах у всей Москвы.
— Что ты, милая! Зачем?
— А то так-ту лучше сгнить, как мы тут гнием? Никому не в поучение… А то, глядя на нас, и другие бы учились умирать.
Но скоро и эти грустные беседы и воспоминания прошлого все реже и реже становились. Морозова по целым дням лежала безмолвно, и только когда Акинфеюшка начинала горько плакать на молитве, она силилась утешать ее.
— Не плачь… думай лучше, как там все встретимся…
— Меня не берет бог.
— Проси… толцы двери гроба, отверзутся… Чувствуя наконец, что приходят ее последние дни, Морозова воспользовалась однажды появлением в тюрьме сторожа с водою и сухарями, чтобы обратиться к нему с последнею просьбою.
— Миленький, братец, — слабо сказала она, — веруешь ты в Христа?
— Как же, матушка, не верить-ту? — удивленно спросил простодушный страж.
— А в церкви бывал?
— На мне, чаю, крест, как не бывать?
— А слышал, как на страстях читают про то, как Христа распяли и как он, светик, скончался.
— Знамо, слыхали.
— А помнишь, там читают, что когда ево, батюшку, сняли со креста, то Иосиф Аримафейский взял тело Христово и, плащаницею чистою обвив…
— Таково, кажись, не слыхивали.
— Ну вот что, миленькой: я скоро помру, я уж не жилица… Так именем Христа молю тебя, исполни мою последнюю просьбу… Не хочу я идти ко Христу в грязной срачице… Так будь милосерд, возьми мою сорочку, голубчик, вымой ее в реке… Я за тебя богу буду молиться.
Сторож исполнил последнюю просьбу умирающей.
Накануне смерти, прислушиваясь к давно знакомым ей звукам, к шуршанью соломы от поклонов Акинфеюшки, она вдруг остановила ее.
— Постой, свечечка моя, перед господом… будет уж… сгасни, потухни, лампада моя… Давай петь отходную по душе моей…
Акинфеюшка перестала молиться. Умирающая начала было читать отходную, но память и язык отказывались служить ей: она часто останавливалась и слушала, как читала Акинфеюшка. Потом опять начинала и опять обрывалась.
— Вот я и отхожу… Упроси, милая, стражей вырыть мне ямку там…
Акинфеюшка, плача, целовала ее холодеющие руки.
— Да положи так… знаешь… чтоб моя рогожа… близко… с ее бы рогожкою вместе…
В последние часы умирающая бредила тем, что она называла «райским житием», своею раннею молодостью, далекими вотчинами своего отца, и только на мгновение приходила в себя.
— Небо… все небо кругом… зелень… лебеди кричат… меня ждут… Да, сестрица, не забудь… как отходить стану… сложи персты мои… так сложи… истово… Иволга свистит… а вон кукушка закуковала… куку-куку… сколько мне лет жить… много, много лет… наживусь… счету нет ее кукованию… счету не будет годам моим… все кукует, все кукует…
В ночь с 1 на 2 ноября 1675 года и сама она откуковала.
Акинфеюшка исполнила ее завет: в ее руке закоченела правая рука умершей с сложенными истово двумя перстами…
ГлаваXXII. Сожжение Аввакума
Так один за другим сходили со сцены первые деятели великой исторической драмы, идущей на исторической чисто народной русской сцене вот уже третье столетие. Много перебывало актеров на этой обширной, почти неизмеримой сцене. С правой стороны, из-за великих исторических кулис, выходили актеры с чисто русским типом, с великими, шекспировскими характерами вроде Аввакума, Морозовой и их последователей. С левой же стороны, из-за этих же исторических кулис, выступали другого сорта актеры, иногда с таким же русским типом, как князь-кесарь Федор Юрьич Ромодановский, Андрей Иваныч Ушаков, Степан Иваныч Шешковский, иногда же и немцы… Левые постоянно сгоняли со сцены правых, вгоняли их в темницы, в могилы; все они, как тень Банко, выходили из могил и являлись на сцене с теми же двумя истово сложенными перстами.
Они выходят на сцену доселе, и их гонят, гонят и все не могут согнать со свету, потому что их дело — правое дело, дело совести, и если бы на страницах истории могла выступать краска стыда, то страницы, на которых написаны имена актеров левой стороны, казались бы совсем кровавыми…
Возвратимся к самому первому акту правой стороны, к Аввакуму.
Четырнадцать лет томился он в земляной тюрьме в Пустозерске. Он пережил почти всех своих учеников и учениц: и Федю юродивого, которого удавили в Мезени, и Морозову с Урусовой, истаявших в Боровском подземелье, и многих других, имена которых не сохранила история. Он, сидя в своем подземелье, все молился да разговаривал то с вороною, каркавшею у него на кресте землянки, то с воробьем, прилетавшим на его оконце клевать крошки, насыпаемые туда узником, то с мышонком, что погрызывал его сухарики, то, наконец, с пауком, спускавшимся с потолка на звон его цепей, говорил затем, чтоб не разучиться говорить и бога славить, говорил, молился и писал, без конца писал, рассылая свои послания по всей русской земле с помощью уверовавших в него тюремщиков.
Вот и теперь он пишет, согнувшись в три погибели, а на оконце чирикает воробей, мышонок шуршит соломой, утаскивая к себе сухарик, Аввакумом же для него припасенный, ворона по-прежнему каркает на кресте…
— Во веки веков, аминь! — с силою вздохнул старик, положил перо за ухо и разогнул спину. — Кончил!.. А ты каркай не каркай, подлая, не будешь есть мово мясца…
Он стал перелистывать лежавшую у него на коленях тетрадь.
— Ну-ко, что я ноне в конце нацарапал? Прочту. — И он стал читать вслух: — «Егда я еще был попом, с первых времен как подвигу касаться стал, бес меня пуживал сице: изнемогла у меня жена гораздо и приехал к ней отец духовный; аз же из двора пошел по книгу в церковь нощию глубокою, по чему исповедаться. И егда на паперть пришел, стольник до того стоял, а егда аз пришел, бесовским действом скачет стольник на месте своем. И я, не устрашась, помолися пред образом, осенил рукою стольник, и, пришед, поставил его, и перестал играть. И егда в трапезу вошел, тут иная бесовская игра: мертвец на лавке в трапезе во гробе стоял, и бесовским действием верхняя раскрылась доска, и саван шевелиться стал, устрашая меня. Аз же, богу помолясь, осенил рукою мертвеца, и бысть по-прежнему все, ино ризы и стихари летают с места на место, устрашая меня. Аз же, помолися и поцеловав престол, рукою ризы благословил и пощупал, приступя: а они по-старому висят. Потом, книгу взяв, из церкви пошел. Таково-то ухищрение бесовское к нам! Да полно того говорить!»
Он помолчал немного, прислушался к отдаленному стуку топоров.
— Чтой-то они там строют? Вот с самово утрея топоры говорят… Уж не сруб ли мне работают?… Дай-то, господи!.. Хощу славы сей…
Он задумался. Седая голова его тихо качалась. Нечесаные космы свесились на лицо. Он взял одну прядь.
— Ишь, белы, что снег, паче снега убелились… белы… серебро, чистое серебро… Уж я и забыл, каковы они смолоду были… черны, кажись, не то русы.
Он махнул рукой и опять нагнулся к тетради.
— «Ну, старец, моего вяканья ведь много ты слышал. От имени господни повелеваю ти: напиши и ты рабу тому Христову, как богородица беса того в руках тех мяла и тебе отдала, и как муравки-те тебя яли… и как бес-от дрова-те сожег, и как келья-то обгорела, а в ней цело все, и как ты кричал на небо-то, да иное что вспомнишь во славу Христу и богородице. Слушай же, что говорю: не станешь писать, я осержусь! Любил слушать у меня: чего соромишься, скажи хотя немножко. Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали же во Иерусалиме пред всеми, елико сотвори бог знамения и чудеса во языцех с ними, в деяниях зачаток тридцать пятой и сорок вторая и величашеся имя господа Исуса, мнози же от веровавших прихождаху исповедающе и сказующе дела своя, да и много того найдется в апостоле и в деяниях. Сказывай, не бойся, лишь совесть крепку держи, не себе славы ищи, говоря, но Христу и богородице. Пускай раб Христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет да помянет пред богом нас, а мы о чтущих и послушающих станем бога молить, наши они люди, и будут там у Христа, а мы их вовеки веков, аминь»*. А все стучат топоры… Ну, ин с богом: стучите, стучите, топорики… Может, мне печечку-то воздвигаете, коровай в той печке из меня Христу печи будуть. Он перекрестился, свернул тетрадь, взвесил ее на руке.
- Москва слезам не верит - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Ванька Каин - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Гроза двенадцатого года (сборник) - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- За чьи грехи? - Даниил Мордовцев - Историческая проза
- Князь Гавриил, или Последние дни монастыря Бригитты - Эдуард Борнхёэ - Историческая проза
- Карл Великий (Небесный град Карла Великого) - Анна Ветлугина - Историческая проза
- Карл Великий. Небесный град Карла Великого - Анна Ветлугина - Историческая проза
- Мастер - Бернард Маламуд - Историческая проза
- Святослав Великий и Владимир Красно Солнышко. Языческие боги против Крещения - Виктор Поротников - Историческая проза
- Ян Собеский - Юзеф Крашевский - Историческая проза