было темное, с редкими мерцающими звездами.
Сидел у раскрытого окна долго. Потянуло туда, под это звездное небо. Чтобы не разбудить Ипполита, не стал искать двери — вылез в окно. Склоняясь под яблонями, подался вниз, к реке. Она черно поблескивала, полная таких же мерцающих звезд, как и на небе. Тихий ночной Днепр манил к себе с колдовской неодолимой силой, и Сорокин, подчиняясь этой силе, казалось, не сможет остановиться — так и войдет в воду.
Остановил его негромкий говор. Он замер от неожиданности. Говорили двое — мужчина и женщина. Принял в сторону, но тут-то их и заметил: сидели прямо на земле, на подостланной соломе, которая словно обвивала их белым венком. Он в черном, и она в черном, только непокрытые у обоих головы светлели. Парочка влюбленных, сельская пастораль, конечно же, молодые. Сорокин хотел было отойти, оставить неизвестных наедине с их любовью, но вдруг узнал голоса, сперва — ее, потом — и его. Это были голоса Катерины и Булыги.
— Мишенька, родной мой, не могу я так… У тебя же двое деток да жена. И у меня сынок. Не могу…
— Да не про развод я. На кой черт он мне сдался.
— Мишенька, поздно.
— А это всегда поздно или рано. Когда-то любила. Помнишь, клялась: без тебя мне не жить, повремени, успеем пожениться?..
— Было такое, Мишенька, было. И сейчас люблю. Бог меня или тебя наказал за что-то и не свел нас. Это ты прогневал бога, ты его не признаешь.
«Так вот почему Катерина не пришла к ужину», — подумал Сорокин с ревнивой завистью.
Отступил назад, за куст, чтобы его нельзя было заметить.
— …Мишенька, не надо. Миша!.. Как же я твоим деткам в глаза посмотрю. Не надо!
Тот что-то коротко сказал, словно сквозь зубы, а Катерина вскрикнула:
— Пусти, нахал! Не надо, слышишь… Прошу тебя. Не ломай руки, больно… Вурдалак, чудовище… Бандит ты, Мишенька… Нельзя же так, Мишенька… Миша… Дорогой мой, родной мой…
Слова прерывались короткими поцелуями и вскриками…
Сорокин ринулся в глубину сада, напоролся плечом на сук, яблоня содрогнулась, хлестнула веткой по лицу, едва не сбила очки. Зашпокали о землю яблоки. Влюбленные, конечно же, не слышали этого шума, даже и не подозревали, что кто-то мог проникнуть в их тайну.
Уже в другом месте Сорокин снова спустился к Днепру и попал в густой ольшаник. Небо было заслонено ветвями, и плотный мрак упал на Сорокина холодным волглым грузом, сковал каким-то неприятным чувством и тревожным возбуждением. Отчего — он сам не знал. Заныло внутри, назойливо затикало, как будто к сердцу были приставлены маленькие часики, они и тикали, вызывая раздражение и предвещая что-то недоброе. Злясь на опавшие листья, громко шуршащие под ногами, и на самого себя — что за дурацкие предчувствия? — он выбрался из ольшаника на открытый берег, присел на корягу. Он понимал, что это внезапное беспокойство есть не что иное, как вещий знак и сигнал грядущей беды, от которой он должен себя оберечь. И чем больше думал об этом, тем сильнее возбуждался и тревожился. Подобное он испытывал в этой командировке впервые. Ходил, ездил по глухим лесным дорогам, ночевал в таких же селах и не знал этой тревоги, не боялся, и, слава богу, все худое обходило его стороной.
«Чего это я так взвился, нагнал на себя такую блажь? — подумал он, силясь взять себя в руки. — Неужто эти влюбленные так подействовали?»
И тут же, как выстрел из-за куста, — мгновенное воспоминание, далекая история, связанная с первой, принесшей ему страдания, любовью. История эта произошла в детстве, и давно бы пора ей забыться, да вот помнилась, потому что было у нее позднее продолжение. Не мог Сорокин знать, что она еще не окончена, а тем более не знал, каким будет ее конец.
Память уцепилась за то давнишнее — незабываемое и горькое, и Сорокин испытал такую же, как тогда, боль и такое же отчаянье.
6
Это было, когда он после восьмого класса гимназии во время летних вакаций приехал к тетке Анфисе Алексеевне в Тверскую губернию. Там, над Волгой, у нее была небольшая усадебка, и ему, Максиму, тетка отвела в мезонине просторную комнату. Старая, с широкой кроной липа росла перед домом, ветви ее доставали до самых окон. А если встать на перила балкончика, то можно было влезть на липу и по ней спуститься во двор. Этим способом сообщения Максим частенько пользовался, за что тетка злилась на него и грозила отправить племянника обратно в Москву.
Туда же немного погодя приехала и дальняя теткина родственница Эмилия, которую тетка и прислуга звали то Эми, то Мила. Милой звал ее и Максим, потому что ему она в самом деле была мила. Он влюбился в нее по уши, сразу же, в ту самую минуту, когда она протянула ему для знакомства тонкую смуглую ручку. Он только на миг заглянул ей в глаза — они были, как темный мед, широкие, с янтарным блеском, — и… забыл подать руку в ответ. Мила рассмеялась, поняв причину этого смущения, сама взяла его ладонь кончиками пальцев, легонько пожала.
— Какой ты длинный, — сказала, обращаясь на «ты» на правах старшей: Мила после гимназии успела уже окончить двухгодичные медицинские курсы. Встала рядом, чтобы померяться. — Я тебе только до плеча. И имя твое, Максим, означает — большой. — Сняла у него с глаз очки, надела себе. — Ой, ничего не вижу, — и тут же отдала.
Белое батистовое платье с легким вырезом на груди (он осмелился заглянуть за тот вырез), с короткими рукавчиками было ей, яркой брюнетке, очень к лицу. Лето только начиналось, а Мила успела уже обзавестись смуглым шоколадным загаром, какой бывает только у брюнеток. «Я как таитянка», хвастала потом все время своим загаром.
Позднее, уже приглядевшись к Миле, Максим заметил, что ее личико, прятавшееся в пышных черных волосах, было как бы составлено из двух контрастных частей. Детский круглый подбородок с ямочкой, ямочки на щеках, пухлый маленький рот, а над этим — высокий и сильный лоб с густыми бровями. Лицо одновременно и ребенка, и мужчины. Она то по-детски цвела ямочками, то по-мужски строго и хмуро сводила брови.
Смеялась она звонко, заразительно, смех ее вливался Максиму в душу животворным бальзамом, от него сердце щемило сладкой болью.
Дни, проведенные с нею, были ну просто какие-то многоцветные, словно на них лежали яркие радостные краски. Подвижная, как жужелица, категоричная в суждениях и уступчивая в поступках, порывистая