Об этом и говорить не стоит; нашлось бы что-нибудь получше этой работы. 
— Оставь же это для себя, — отвечал, качая головою, Бартош. Еврей закусил губу, плюнул и пожал плечами.
 — Перестанем говорить об этом.
 — Перестанем.
 — Нет ли у вас где поставить лошадей, которых я поймал здесь в лесу, недалеко от вашей хаты.
 — Возле хаты? В лесу? Шутить любишь! Издевайся над добрыми людьми! А зачем ты их хочешь здесь поставить?
 — Переночевать — пускай бы отдохнули себе пока…
 Здесь Матвей вмешался в разговор, рассказав отцу, что он уже объяснял еврею, что лошадей решительно негде поставить. Старик подтвердил слова сына, потом приблизился к еврею и, улыбаясь с сожалением и вместе с насмешкой, сказал ему:
 — Отчего ты, по обычаю, не ведешь своего товара к Якубу? Услышав это, еврей покраснел, побледнел, вскочил с лавки и
 встревоженный моргнул на старика. Тот презрительно только улыбнулся.
 — А хорошо бы вам отправиться к Якубу, — продолжал он, — потому что и Якуба и его лошадей сегодня ночью забрали присланные в местечко десятники.
 — Не может быть! — сказал еврей, теребя бороду.
 — Узнаете, — отвечал Бартош.
 Абрамка осмотрелся вокруг и быстро подступил к старику, начиная потихоньку просить, ублажать его: даже достал кожаный кошелек; но старый мазур оттолкнул хладнокровно, и громко отвечал:
 — Оставь меня в покое!
 — Это ваше последнее слово?
 — У меня нет ни первого, ни последнего, только одно слово.
 — Ну, хорошо, хорошо! — гневно отозвался еврей. — Пожалеете!
 С этим словом бросился он к двери и исчез. Бартош с улыбкой посмотрел ему вслед, но Абрамка даже не обернулся. Не слыша конского топота и думая, что еврей, по обычаю своей нации, возвратится еще раз, старик уселся спокойно на лавке и начал снимать мокрую обувь. Павлова, тем временем, готовила ужин. Но еврей уже больше не показался, а вскоре Матвей, возвратившийся с неизменным Буркой, донес, что привязанные к плетню лошади остались, а евреи исчезли.
 Старик подумал с минуту и ничего не отвечал, только лоб его наморщился.
 Короткий вечер прошел в мрачном молчании. Бартош принес с охоты и обычной своей прогулки тетерев ей на завтрашний обед. Муки на хлеб уже не хватало, так что Павлова уже не смела заглядывать на дно кадушки.
 Видела старуха деньги, предложенные евреем, догадывалась о чем шло дело и в душе обвиняла Бартоша; но не смела выговаривать слова, потому что будник ни от кого не принимал советов.
   V
  На другой день на утро было холодно, но небо прояснилось; разбуженные солнцем птицы чирикали в лесах, жаворонок вился над обмокшей, черной еще пахотой. Старый Бартош, выйдя перед рассветом, увидел у дверей хаты привязанных лошадей, оставленных евреями. Бедные животные дремали на голой земле и усталые подбирали разбросанную солому. Старик, увидев их, пожал плечами и позвал сына.
 — Возьми этих лошадей, — сказал он, — отведи их в местечке и отдай их на руки становому. Скажи, что Абрамка был здесь ночью и их оставил.
 Матвей взглянул отцу в глаза, почесался и не отвечал ни слова; видно было, однако же, что он сомневался в своем присутствии духа явиться перед страшным чиновником, который по своему пьянству и злости далеко был известен в окрестности.
 — Или нет, нет, — сказал Бартош, — лучше я сам отведу их.
 — И вернее, — поспешил ответить Матвей, — потому что я непременно бы проглотил язык во рту.
 — А ты, — прервал отец, — ступай в лес с ружьем и в господский двор за хлебом — что нам там следует. Квиток (записку) найдешь за образком.
 — Во дворе еще как-нибудь справлюсь, хоть с бедой пополам, — сказал Матвей. — Но если и там начнут меня посылать из угла в угол, от одного к другому…
 — Пора бы уж тебе научиться хлопотать самому, — грозно сказал старый Бартош, — скоро меня не станет, придется тебе кормить и себя, и сестру и подумать о хате.
 Матвей замолчал, и оба вошли в избу, где Павлова уже, встав с постели, развела огонь и согревала немного козьего молока на завтрак.
 Солнце высоко поднималось над лесами и блестело сквозь нагие ветви, когда Матвей, надев серую свиту, новую обувь, барсучью торбу и перекинув ружье через плечо, шел к господскому дому. Старик, тем временем, подостлав мешок, вскочил на одну из жидовских лошадей и повел их в местечко.
 Машинально читая утренние молитвы, Павлова лениво ходила по хате. Юлька перед разбитым зеркальцем расчесывала свою длинную черную косу. Обе молчали, посматривая искоса друг на друга. Юлька не смела обратиться к старухе, старуха не знала как завести желанный разговор. Наконец, когда обе они уселись у печки и начали грызть черный и сухой хлеб, макая его в небольшое количество молока, старуха инстинктивно осмотрелась по углам и, не видя никого, кроме тощего, бурого кота, сказала:
 — Что беда, то беда! И чем дальше — будет хуже и хуже, — прибавила она вздохнув.
 Юлька молча смотрела на нее.
 — Старый Бартош целую жизнь был убогим и умрет без рубашки: представится ли случай поживиться, так нет — гордость видишь, ему все совестно. Вот хоть бы вчера. Еврей хотел только день, два лошадей припрятать… Что ему за дело какие лошади? Так нет, надо оттолкнуть грош, когда грош сам в карман лезет. Все вы погибнете через свою глупость.
 — Что вы? Отец лучше знает, отчего не хочет связываться с этим евреем.
 — Оттого, что трус и упрям. Прости Боже, но меня душит правда и я должна ее высказать, потому что правда, то правда. Не такие теперь времена, чтобы можно было жить честно. Мужик глуп, а говорит: "не взяв на душу, не будет и за душою".
 — Эй, пани, пани Павлова!
 — Э, что там! Уж говорить так всю правду выскажу. О Матвее и говорить нечего — просто глуп. Вот ты, если бы побольше имела ума, всех бы могла спасти.
 — Я? Я! Как же это?
 — Как будто ты не знаешь! Оставь, пожалуйста, не знаешь, что панич все готов сделать для тебя.
 — Что вы говорите? Вам верно грезится во сне!
 — Пожалуйста! Уж что правда, то правда.
 — Да нет же…
 — Как нет? Не высосала же я из пальца. Уж, когда меня тянешь за язык, то я все расскажу, как было.
 — Что же? Что!
 И девушка со страхом начала осматриваться.
 — Знаешь, что в прошлое воскресение я была на господском дворе?
 — Да, была, — отвечала Юлька дрожащим голосом.
 — Ну, не прерывай же, слушай. Во дворе, как обыкновенно у панов, шумно и весело, словно чувствуешь как растет сердце, а людно, как будто в городе. Я