Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было так давно, что смоленая лодка, на которой он ходил рыбачить, уже обратилась в прах, и где-то далеко на побережье истлевают под протяжными ветрами ее жалкие останки.
Она выходила встречать его загодя — смотрела, как он поднимает сети на весла, как идет белой узкой тропой к дому, держа на голове большую корзину с рыбой.
Он снимал корзину — рыба сильно пахла морем и водорослями, — целовал ее, сына, обнимал их, ребенок агукал, а она прижималась лицом к его выбеленной солнцем домотканой рубахе, сопревшей под мышками, и жадно и сладко вдыхала родной запах молодого загорелого тела. Потом они шли в дом, и она кормила его мамалыгой.
Это было так давно, что глаза его успели выцвесть и стали похожи на море в ясную утреннюю погоду.
Однажды пришли башибузуки, сожгли дом, сожгли сарай — только дым встал столбом. Высокий с висячими усами — лицо злое, узкое — полоснул кривым кинжалом по лбу, и сквозь кровавую пелену он видел, как металась по двору рубашка жены, и задавленно слышал, как пронзительно кричал малыш. Больше он ничего не помнил — и лучше бы умер тогда, но он крепкий был и к вечеру отошел и встал.
Растерзанное тело жены он схоронил за пепелищем, завернул полумертвого малыша в окровавленную рубаху и ушел прочь. Малыш слабо вздрагивал всем тельцем, по животу его багрово вспух крест от плетки. Но хоть не убили совсем.
Тогда он ушел в горы, к македонцам. Опять дом построил, стал землю мотыжить. Потом и жениться пришлось.
— Отец!
Он открыл глаза… Младший сын, Кочо, стоял перед ним. Лицо его было темно-коричневым от пыли. Он задыхался.
— Отец! Я остаюсь. Прости.
Он дернулся. Ятаган мотнулся на бедре.
— Так, — сказал старик.
За спиной Кочо стоял старший сын — Петро. Он зло смотрел брату в затылок.
— Зарежут тебя! — крикнул он. — Свернут башку, как куренку!
— Молчи, — махнул рукой старик.
— Зарежут его, — упрямо повторил Петро.
Кочо даже не повернулся к нему. Он стоял, глядя отцу в глаза, и ждал.
— Иди, — сказал старик, и лицо Кочо задрожало от азарта.
— Спасибо, отец! — крикнул он уже на ходу и с бешеной радостью посмотрел на брата. Тот повернулся и пошел прочь, к возам.
— Петро! Слышь, Петро! — догнал его Кочо. — Что ж? И не простимся даже?
Петро молча смотрел на него. Глаза его были тяжелые и злые.
— Прости, брат, — сказал Кочо.
— Бросил нас, — сказал Петро. — Я бы, думаешь, не остался? Да? Думаешь, один такой храбрый выискался? А куда этих вот? — Он стал тыкать пальцем в сторону возов. — Куда? Не знаешь?
Дети оставили возню в телеге и смотрели на них.
— Не знаешь? Не знаешь? Под турецкую саблю их? Конечно, у гайдука жизнь свободная: сегодня он здесь, завтра — там. А нам что? Тоже по лесам бегать? Я бы, может, тоже… Да и… — У него вдруг выступили слезы на глазах.
— А-а! — тонким голосом закричал он. — Пропади все!
— Брат! Ты чего?
— Да ладно, — вдруг успокоился Петро. — Ну, если что… Найдешь нас.
Они обнялись. Кочо, придерживая ятаган, побежал к коню.
Он тоже прав, подумал старик. И Петро прав, и Кочо прав. И не найти им друг друга больше никогда.
Движения их затормаживаются, загустевают, останавливаются. Резко прорисовывается старая, в желтых разводах гравюра, которая висит недвижно несколько секунд, а потом размывается и гаснет, как волшебный фонарь.
У САМОГО СИНЕГО МОРЯ
1Мерцание ламп, железный грохот… Тревожно! Тревожно! Узкий золотой луч ворвался неожиданно сквозь замороженное окно, и высветилось на секунду лицо бабки Александры. На темном потрескавшемся фоне проступает ее тяжелая фигура. Бабка Александра никнет головой, и серые слезы редко и быстро сыплются на ее коричневые полные руки.
У деда Христофора были голубые глаза. Потому-то и звали его на селе «руснак» — русский, значит. У его деда тоже были голубые глаза. Его тоже звали «руснак». У бабки Александры глаза коричневые, теплые, с золотенькими искрами. У бабки Александры мать была молдаванка. Но и дед Христофор, и бабка Александра выросли среди болгар, говорили по-болгарски, думали по-болгарски, а значит, и были болгарами. Первый сын у них — мой отец — родился тоже с голубыми глазами.
Я не знаю деда Христофора, его и отец мой не помнит. Дед Христофор умер, когда моему отцу было всего три года. Бабушка говорит, хороший был дед. А больше ничего не рассказывает. Задумается и сидит молчит, молчит. Сейчас он ненамного старше меня, скоро мы с ним будем ровесниками. На Украине, в селе Траяны, стоял его дом. Дом давно развалился, камни растащили, остался только фундамент. Летом он зарастает высокой бледной лебедой и жестким татарником. Когда переехали на Урал, новый дом построить дед не успел. Это сделал мой отец.
Дед Иван тоже болгарин. Он истово верит в Бога и боится умереть. У деда Ивана никогда не было своего дома: всю жизнь он был перекати-поле — ни отца своего не помнил, ни матери, жил у чужих, хотя какие они чужие — здешние болгары все друг другу свои. Ездил шабашил по Украине, по Молдавии — маляр он был редкий. Когда началась война, уехал в Абхазию, малярил там. Болгар тогда в армию не брали.
Деньги у деда Ивана были — и немалые, и вот построил он себе дом. О, что за чудо этот дом! Красная черепичная крыша пылает по вечерам среди шиферных. Над высокими воротами стоит железобетонная лира — пудов в десять (дед достал ее по случаю, когда белил сельский клуб). Двор вымощен плоским камнем. Здешняя вода поганая — отдает морем и песком, поэтому за домом — колодец с привозной ключевой водой. На дне колодца лежит серебряная ложечка, чтобы вода не стухла. Весь двор увит поверху виноградом. А в саду зреют сливы синие, абрикосы медовые и яблоки — твердые, как буковое дерево. Даже поздней осенью эти яблоки кажутся мертвыми, но когда отлежатся они в окованных железом сундуках, переложенные новогодней ватой с блестками, когда ударит крепкий морозец и с небес посыплется мелкий колючий снежок, тогда появляются они на свет торжественно и вносятся в большую комнату на широком глянцевом блюде, и электричество ярко горит на их лаковых боках, и по всему дому разносится аромат мягкой осени и свежего утреннего солнца. И тогда вскипает в прозрачной бутыли нежное розовое вино, которое хранится в черных, как сама ночь, бочках в глубине ледяного погреба. О, что за поэма этот погреб! Здесь тяжело стоит в корчагах светлое подсолнечное масло, и висят на железных крюках чернокожие окорока, и мерцают ряды трехлитровых банок с маринованными баклажанами и кабачками, солеными помидорами и огурцами, и горбятся моченые арбузы в бочонке… И квашеная капуста, и пласты пересыпанного перцем и крупной желтоватой солью сала, и рассыпчатая брынза, завернутая в легкую марлю, и абрикосовое повидло, и в тридцатилитровой бутыли с маленьким краником — крепчайшая виноградная водка… И чего тут только нет!
Дом облицован красным кирпичом. Пять комнат в доме — и все покрашены своим колером. В центре дома печь, отделанная белоснежным кафелем, с фигурными решеточками — печные дверцы. В большой красной комнате люстра, в остальных — бра под бронзу. На дверях малиновый плюш, на окнах тюль германский.
Дом всегда кажется пустым, в комнатах стоит плотный красноватый сумрак. Но иногда — будто пролетит вихрь — прошлепают большие загорелые ноги по ярко-желтому полу, завизжат, захохочут черноволосые черноглазые мальчишки… исчезнет морок, и опять тишина. Дом живет в тоске по детям. Так живет он от лета до лета.
Мысль о доме была зыбкой, как шелковые занавески в чужих домах. Колыхались занавески — сладко ныло в груди. Всю жизнь положил дед Иван на дом — и накопил кубышку. Да жениться не успел. А одному такой дом не поднять. И нашел себе дед Иван верного помощника — жену. А было ему в ту пору шестьдесят три.
Дед Христофор сгинул на шахтах Урала. Это было давно. Тогда страшной силы ветер крушил сад человеческих судеб, раскатывал осиянные плоды по всем четырем сторонам света, сжигал губительным зноем листву, и лохматый пепел, закрученный стремительным смерчем, взвивался к синему небу.
Однажды ветер обрушился и на наше село, и смело чугунным вихрем дерево нашего рода, срезало темным лезвием цветущую ветвь, и понесло ее, крутя нещадно, в неведомые края, а корни, окаменевшие от беды и печали, схоронила горячая украинская земля.
Долго ли, коротко ли мыкали горе — только оказались дед Христофор и бабка Александра на Урале. Она как раз второго родила. И начали устраиваться, обживаться в дощатом бараке, но долго еще кошмарами снились скрип телеги, жалкое ржание клячонки, струящаяся грязь под колесами, студеный ветер, пронизывающий плоть и душу, рев жирных черных паровозов, замусоренные полустанки, вечный кипяточек, бледный холодный свет сквозь щели теплушки и монотонный перестук тяжелых железных колес. И часто ворочалась бабка Александра в кромешной тьме простуженного барака и вспоминала теплое украинское солнце, мягкие пыльные дороги, а то — омытые дождем листья винограда и тугие черные кисти или как цветут абрикосы; тогда мутная тоска подступала к самому сердцу, и потихоньку плакала она, потихоньку, чтобы не разбудить детей.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали - Борис Васильев - Современная проза
- Я буду тебе вместо папы. История одного обмана - Марианна Марш - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Остров Невезения - Сергей Иванов - Современная проза
- Я сижу на берегу - Рубен Гальего - Современная проза
- Весна варваров - Йонас Люшер - Современная проза
- Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории - Морис Дрюон - Современная проза
- Любовь к ближнему - Паскаль Брюкнер - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза