Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, это было еще до Наполеона. Нет, еще до Великой французской революции, когда редко кому приходило в голову, что существование королей удивительно. Совсем, совсем иной мир!
И вот то, что сочинил Моцарт, мы в нашем ином мире, который отличается от того, как старик от ребенка, помним, повторяем, поем, передаем друг другу... Беремся за рычаги наших машин, включаем ток, чтобы золотая сеточка, которую создавал его мозг, никак не исчезла, чтобы она существовала всегда и была передана в следующий иной мир...
Прослушиваю все время Девятую Бетховена.
Как мог Лев нападать на это произведение - Лев, с его любовью к героическому, с его небом над умирающим Андреем? Это ведь то же самое. Вероятно, от зависти - вернее, не от зависти, а от требования, чтобы не было каких-либо других видений мира, кроме его...
Это симфония об истории мира на данном, как говорится, этапе. Там литавры и барабан стреляют, как пушка именно тех времен, - короткая с двойным звуком выстрела пушка, одну из которых потом полюбил Бонапарт. Расстрел роялистов на паперти Сен-Роха. Может быть, все это есть в Девятой. Во всяком случае, это история. Зачем бы тогда эти пушки? Это ж не иллюстрация.
Вместо огромной толпы музыкантов, старых, обсыпанных пеплом, в обвислых жилетах людей, вместо груды нотных тетрадей, вместо целого леса контрабасов, целой бури смычков и еще многого и многого - хотя бы грохота пюпитров, кашля в зале и писка настраиваемых инструментов, - вместо всего этого у вас в руках элегантно посвистывающая при прикосновении к ней пластинка, черная, с улетающим с нее каждую секунду венком блеска. Результат тот же; та же бетховенская симфония, истинное реальное воплощение которой в конце концов неизвестно: это и вышеописанный хаос оркестра, и пластинка, и рояль самого Бетховена, а еще перед этим просто ветер или звук кукушки и переход Наполеона через Альпы.
Шопен действует на нас как-то особенно. Безусловно, вызывает то, что называют сладкой грустью. Безусловно, он возвращает мысли к картинам молодости - нам, старым, а молодых, вероятно, настраивает на мысли о любви, которая не сулит счастья.
Подумать, он умер всего тридцати семи лет, а сколько создал мелодий. Они вьются в нашем слухе как живые, иной жизни существа.
Большинству людей он известен как автор похоронного марша. Вернее, большинству людей известен его похоронный марш, об авторе которого не думают. Какими только оркестрами он не исполняется! Я видел драные тусклые трубы, из которых он лился на похоронах жертв революции, над утлыми лодками гробов, в которых лежали желтолицые матросы.
Идешь в толпе по черно-белому снегу ранней весны, и он на огромных ластах движется, покрывая нас, - этот марш, это гигантское рыдание, вырвавшееся сто лет, больше, тому назад из узкой груди молодого человека.
Какое царственное письмо написал Чайковский по поводу переложения молодым Рахманиновым для четырех рук "Спящей красавицы"! Он, автор произведения, которое другой автор перекладывает в иную форму, укоряет этого автора в чрезмерном поклонении авторитету (то есть ему самому, Чайковскому), в отсутствии смелости и инициативы. Другими словами, ему понравилось бы, если бы Рахманинов отнесся к его произведению разрушительно!
Когда видишь фотографию китайского храма, высеченного в скале, этого нечеловеческого сооружения, с фигурами богов, величиной в тучи - тут же почти, закрыв лицо, отбрасываешь это изображение. - Я ничего не хочу знать об этом! - почти восклицаешь. Также отворачиваешь лицо, едва успев бросить взгляд, от изображенной скульптуры древней Мексики, Перу.
От прелестного Китая! От моряков, рыболовов, парусов величиной с коготь.
Почему возникает этот протест, это нежелание видеть? Почему и в самом деле почти вскидывается рука к лицу, чтобы преградить путь к этому всему, к тебе. Я не обскурант. Очевидно, существование других великих культур, из которых многие уже погибли, обесценивает меня.
Как я смею сравнивать себя с Вишну, с Китаем, с поклонением Солнцу? Однако сравниваю. Я не хочу чувствовать себя уходящим, временным, я - один, я вечный, я, только я.
Вот как, если заглянуть вглубь, чувствуешь себя. Довольно мне и моей культуры - греческой, римской, средиземноморской, - моей культуры, моего Наполеона, моего Микеля, моего Бетховена, моего Данте, меня. Довольно мне меня! Я был в аду, в чистилище, в раю, я шел куда-то по звуку скрипки, по зеленоватой дороге - да, да, это было со мной. Но никогда я не был в скале храма, во рту Будды, в огне дракона! Не надо мне этого! Не надо! Мне страшно. Я перестаю существовать! Я ничто!
Подойдем к этому старцу ближе. Глаз, как всегда у статуй, у него нет, есть только их вырез, но кажется, что видишь глаза, которые смотрят кверху. Он держит циркуль. Кто это, Архимед?
Много, много статуй. На их плечи падают листья, а вечером ляжет лунный свет.
Вот юноша, опустивший впереди себя меч, как бы пересекая кому-то путь. Острие меча на расстоянии ладони от меня абсолютно неподвижно. Не может не тревожить нас эта абсолютная вечная неподвижность статуй, опущенных носов, лбов, пальцев, чье расположение говорит о беседе, о споре, о бурном доказательстве. Здания со статуями действуют на нас озадачивающе. Что-то хочется понять, остановившись возле них. И понимаешь: эти здания говорят, они рассказывают что-то. Что? Историю.
Идешь по лугу, приближаясь к статуям. Они белы, некоторые лицом на тебя, другие по краям - в профиль. Как это красиво! Подходишь ближе и видишь, что по ним ползают и бьются крылами насекомые, что у сандалий некоторых на углу цоколя лежит ореховая скорлупа. Если повезет, увидишь выглянувшую из-за ноги Софокла ящерицу.
Какая тишина! Какая тишина!
Как известно, сохранились дагерротипические изображения ряда далеко удаленных от нас во времени деятелей. Например, Гоголя, например, Шопена...
Когда смотришь на фотографию знаменитого человека эпохи, жившего более ста лет тому назад (как бы там ни было, но дагерротип все же фотография), прямо-таки трепещешь от некоего переживания, которому даже трудно подобрать определение. Пожалуй, это переживание чувства интереса, доведенное до наивысшей степени. В самом деле, что может быть интересней, чем узнать, каким был Шопен в действительности, так сказать, материальный, а не тот, которого мы знаем по вальсам и по портретам!
При взгляде на дагерротип тотчас же рождается мысль, не слишком серьезная, но увлекательная, о том, как было бы замечательно, если бы фотография была изобретена раньше. Подумать только, мы могли бы увидеть подлинного Пушкина, подлинное заседание Конвента, подлинного Суворова у подножья Альп!
Сейчас, идя по мосту или пересекая сквер, редко когда не станешь свидетелем сцены фотографирования каким-либо любителем группы его друзей.
Группа поставлена так, чтобы фоном ее был Кремль.
Фотографирующий стоит почти на мостовой.
Да просто - на мостовой!
Иногда оказывается даже на ее середине. Милиционер делает вид, что не видит. Проносящиеся машины берут чуть по диагонали.
Никак она не находится, эта выгодная точка!
Группа терпеливо ждет. Тем более что можно смотреть просто вдаль... Смотрят вдаль, а там синяя улица реки, и другой мост, и третий, и высотное здание, и над всем белая чайка, летящая сюда, к мосту...
- Снимаю! - кричит фотографирующий. Однако в ту же секунду глаза почти всей группы вскидываются кверху, встречая мощно вступившую в пространство над мостом роскошную птицу, и снимать, конечно, нельзя.
- А! - Фотографирующий в досаде даже хватается за козырек кепки. - Да ну вас!
А сам восхищенно смотрит вслед чайке, уже перелетевшей мост, уже бросившей тень на реку, уже делающей ослепительный вираж над молодыми деревьями набережной... Безусловно, как только будут сняты друзья, начнется охота за чайкой - бескровная охота художника!
Как радует то обстоятельство, что появляется все больше и больше фотографов-любителей. С аппаратом на груди, или на боку, или в руках вы можете сейчас увидеть и подростка, и солидного рабочего, и полковника... Пожалуй, даже в воскресенье почти все идущие тебе навстречу поблескивают на тебя черным и блестящим, как жук, глазом объектива.
Почему это обстоятельство радует? Потому что оно говорит о том, что все большее количество советских людей приобщается к миру красоты, науки - к художеству, к точным знаниям. Человек, занимающийся фотографией, и оптик, и геометр, и химик, и художник.
Жить ему становится интересней: он открывает в себе новые возможности, новые склонности!
Но ни один из фотолюбителей, снимая, вероятно, не думает о том, какой богатый материал для истории представят его снимки через много, много лет. В них, этих снимках, будущий историк увидит, как изменялось лицо великой страны социализма.
Пусть же фотолюбители работают много, стараясь работать хорошо, разнообразно, запечатлевая людей, их быт, их труд, их путь к светлому будущему среди событий, среди природы, среди их великой истории.
- Необычайно умные создания - Шелби Ван Пелт - Русская классическая проза
- Том 9. Освобождение Толстого. О Чехове. Статьи - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Я жду вас всегда с интересом (Рассказы) - Виктор Голявкин - Русская классическая проза
- Фарфоровый птицелов - Виталий Ковалев - Русская классическая проза
- Явление - Александр Степанович Попков - Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Событие - Анни Эрно - Русская классическая проза
- Первый день весны - Юрий Владимирович Сапожников - Периодические издания / Русская классическая проза
- Повесть о главном герое, трансформации жизненного пространства и о том, что совесть все-таки может когда-нибудь пригодиться - Влад Тарханов - Периодические издания / Русская классическая проза / Юмористическая проза
- Изверг - Olesse Reznikova - Драматургия / Русская классическая проза
- Две Веры Блаженной Екатерины - Алёна Митрохина - Русская классическая проза