Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аура романтического художника окружает как раз Сальери, с его одиночеством, с его зловещей Изорой и ее “последним даром”. А Моцарт, вопреки всему, что принято думать о гениях, не недочеловек- сверхчеловек, а
добрый малый,
Как ты, да я, да целый свет.
(Ср. ту же интонацию в реплике Моцарта:
Он же гений,
Как ты, да я.)
И в этом, собственно, вызов Пушкина: вызов всей огромной и продолжающей доныне действовать традиции представления о “гении” как о существе, действующем по ту сторону добра и зла: Моцарт “Моцарта и Сальери” появляется на сцене из окружения самого простого, житейского, обывательского добра.
Заметим, что “пренебрегающий презренной пользой” Моцарт не пренебрегает обязательствами перед женой и не забывает заплатить неумелому скрипачу, которого он привел, чтобы потешить Сальери.
Подвижник Сальери о чем другом, но о пользе‑то не забывает; это его аргумент:
Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет?
Подымет ли он тем искусство? Нет.
Здесь нерв всей его жизни: польза, целесообразность. Все делается для чего‑то. Сальери свирепо постигает ремесло, чтобы перейти к искусству; он лишает себя удовольствий и развлечений, чтобы создать замечательную вещь; он восемнадцать лет не применяет яда, чтобы употребить его самым лучшим образом. Это мелкое чтобы лишает его и того своеобразного величия, той поэзии, которой озаряется бесцельная скупость Скупого Рыцаря. В замысле Скупца — некое великое упокоение, которое он готовит своим накопленным сокровищам:
Усните здесь сном силы и покоя,
Как боги спят в глубоких небесах.
Сальери рядом с Бароном, которому он во многом близок[139], суетлив: и это эстетический суд над ним. Целеполагание у Пушкина не может быть прекрасным. Его сопротивление цели[140] сопоставимо с тем сопротивлением, которое искусство 20 века направило против механической причинности, против детерминизма. Но это другой, философский разговор. Оставаясь с Моцартом: пушкинский
благодушный гений, беспечный, но не необязательный — утопия, если угодно; однако нельзя ли допустить, что это и есть правда о гении, правда, не замеченная до наших дней?..
Расхожее толкование антитезы Моцарт — Сальери как труда и дара, аналитизма (его обычно и называют “сальерианством”) и интуиции, ремесленничества и наивного озарения ни на чем в тексте, кроме инсинуаций Сальери, не основано. О своем труде (два новых сочинения со времени последней встречи с Сальери!), о своем владении ремеслом и анализом (“алгеброй гармонии”), без которого занятие композицией просто невозможно, Моцарт просто молчит.
В собственно драматическом отношении это антитеза нормально, даже рутинно театрального Сальери — и совершенно нетеатрального Моцарта. Под театральным я имею в виду то, что возможно только на подмостках: герой, говорящий о себе никому, a parte; его монолог- исповедь перед анонимной публикой, “раскрытие” обыкновенно не артикулируемого мира. Все высказывания Моцарта обращены, “как в жизни”, к конкретному собеседнику: к Сальери. Ему он сообщает программу нового сочинения, ему рассказывает о черном человеке, ему напоминает, как общеизвестную вещь, закон несовместимости гения и злодейства. Появление Моцарта на сцене и уходы его настолько нетеатральны, что кажется, будто он ненароком и не заметив того попал в театр Сальери. Эта вопиющая нетеатральность Моцарта в театральном пространстве больше, чем что‑либо, создает образ его чуждости миру, «месту действия». Он явно не понимает, куда попал, куда он пришел со своей «безделицей».
Самое интересное и плодотворное, что можно было бы сделать с этим театральным опытом Пушкина, это просто внимательно следовать за движением его слов, реплик, отзвуков, ничего по возможности не пропуская. В таком случае мы встретимся с чудесами тонкого и сильного построения[141]. Мы присоединимся к любимому удовольствию Пушкина — “следить за мыслями великих людей”. Но такая работа возможна скорее в обстановке университетского семинара.
Мне хочется подойти к коллизии «Моцарта и Сальери» издалека, начав с того, что я назвала “случаем Оболенского”: с забавного эпизода, который встретился мне в мемуарных записках М. П. Погодина. Дело происходит в 1828 году (время, когда Пушкин обдумывает Сальери) на большом литературном обеде в Москве. “В. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолок — любимая его привычка, воскликнул: “Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас, и мне кажется, что я — миллион. Вот вы кто!” Все захохотали и закричали. “Миллион, миллион!”
Три эти цифры: единица, миллион, нуль — пушкинская тема. В этих символах Пушкин обсуждает болезненную тему времени: гений (избранник) и толпа, человек и человечество. На языке этих трех чисел Пушкин излагает критику расхожего байронизма:
Мы почитаем всех нулями,
А единицами себя;
Мы все глядим в Наполеоны:
Двуногих тварей миллионы Для нас орудие одно…
Миллионы нулей и одна единица. При этом с точки зрения каждого из таких “нулей” (“мы все глядим в Наполеоны”) каждая такая “единица” — ноль.
Нуль, пустой человек — довольно распространенное светское мнение о самом Пушкине:
Хотя NN поэт изрядный,
Савелий человек пустой: на которое он возражал, но не слишком находчиво: дескать, и сам такой:
А чем ты полон, шут …
Собой? Ты полон пустотой. и о себе говорил:
Цели нет передо мною,
Сердце пусто, празден ум…
Графически изображенная внутренняя пустота дает картинку нуля142. Заметим, что пустым, нулевым, “праздным” (более архаическое именование того же свойства) выглядит и Моцарт, как в глазах Сальери (для Сальери это несомненно отрицательное качество):
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений (….)
…озаряет голову безумца,
Гуляки праздного? — так и в собственных:
Нас мало, избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой…
Вот уж кто не пуст, так это Сальери. Но об этом позже.
Итак, вдохновенный художник пуст, он — ноль, он на единицу “меньше единицы”, той единицы, которой каждый “современный человек” “почитает себя”.
Среди детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Однако “добрейший Оболенский” в подпитии произвел такую головокружительную арифметическую операцию с единицей и нулями, о какой сам Пушкин, видимо, и не думал. Гений, избранник, человек дара (“вот вы кто!”) оказался у него не единственной единицей среди миллиона нулей, но наоборот: нулем среди единиц: даже шестью нулями (бездна пустоты!) — которые, однако, в миллион раз увеличивают ценность единицы, если только она написана рядом с ним, слева от него (если она “посмотрит на него”). Не «миллионы тварей» — нулей, а единственная «тварь — миллион»!
Странное и многозначное до комичности, в порыве восторга найденное “я миллион!” — точнейшее, на мой взгляд, выражение того наслаждения — или, иначе, безбольного, безотчетного труда — которым наделяет человека искусство, или, говоря иначе, реализованный, явленный дар другого. Он, зритель, слушатель, современник, не то чтобы освобождается от себя, забывает себя: он необозримо умножается. Миллион, вообще говоря, — бесконечность. “Я”, которое “миллион”, — это не то «я», от которого нужно бежать или отрекаться, которое необходимо принести в жертву (как то единичное «я», с которым каждый из нас обречен что‑то делать или не делать). Там, в этом миллионном «я», — в душе Божией, позволим себе это выражение, — там хорошо.
Сюжет Моцарта и Сальери построен на противоположной коллизии. Не видя Моцарта, Сальери мог считать себя единицей среди единиц — а скорее даже десяткой или двадцаткой или, в духе его точного счета, скажем, двенадцатью с половиной:
Я наконец в искусстве безграничном Достигнул степени высокой.
Но глядя на Моцарта, он погиб. Он ноль. Его нет. Нет, по его мнению,
и всех других — всех, кроме Моцарта: не то, мы все погибли:
Мы все, жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой…
“Не то” — лишний союз: уже погибли. Поэтому: чтобы продолжало существовать все, чего нет, то есть, чтобы оно продолжало казаться существующим, необходимо, чтобы не стало Моцарта. Сальери спасает мир, которого, как он знает, нет. Но другого мира быть не должно. Сальери требует, чтобы мир оставался миром, то есть радикально отделенным от истинного бытия пространством, чтобы “некий херувим”, занесший туда несколько “песен райских”, покинул его, и “чем скорей, тем лучше”. Что любопытно при этом: в таком профанном мире предполагается и святыня, и ее жрецы (один из которых — сам Сальери с его не принятой жертвой, с его счетом к небесам). Спрашивается, зачем? Вероятно, затем, чтобы с такими жрецами мир был уже непоправимо, запечатанно профанным.
- Владимир Вениаминович Бибихин — Ольга Александровна Седакова. Переписка 1992–2004 - Владимир Бибихин - Культурология
- Трансформации образа России на западном экране: от эпохи идеологической конфронтации (1946-1991) до современного этапа (1992-2010) - Александр Федоров - Культурология
- Короткая книга о Константине Сомове - Галина Ельшевская - Культурология
- Страшный, таинственный, разный Новый год. От Чукотки до Карелии - Наталья Петрова - История / Культурология
- Неизбежность и благодать: История отечественного андеграунда - Владимир Алейников - Культурология
- Общая психопатология. Том 1 - Евгений Васильевич Черносвитов - Культурология / Периодические издания / Науки: разное
- Общая психопатология. Том 1 - Евгений Черносвитов - Культурология
- Общая психопатология. Том 2 - Евгений Черносвитов - Культурология
- Забытая цивилизация в долине Инда - Маргарита Альбедиль - Культурология
- Женский текст как «история болезни» (На материале современной женской русской прозы) - Наталья Фатеева - Культурология