— Да, вы не совсем такой… обыкновенный, — глухо сказал Ваня.
Христофоров подпер рукой голову.
— Необыкновенного во мне ничего нет, просто я человек, но, правда, мало подходящий к нашим временам. — Он улыбнулся. — Для чего такой я нужен?
— Однако же вы учите меня?
— И очень рад, и очень рад… — Христофоров вдруг взял его за руку, как бы взволнованно. — Вы слушайте меня. Все, что я вам говорю, слушайте. Дурному не научу, а кроме меня, некого вам слушать. И время трудное, и ваша жизнь длинна.
Закат смутно краснел сквозь чащу, и вода журчала. Иногда что‑то похрустывало в лесу. Христофоров поднял голову к небу. Оно стояло высоко, бледно–зеленое, медленно пламенея к западу, и холодно–лиловое к востоку. Легким узором едва проступали звезды.
— Вот она, — сказал Христофоров, указав на бледнозолотистую, нежную Вегу. — Это Вега, Ваня, альфа Лиры, о которой я говорил вам как об одной из самых близких к нам.
— Да, помню.
— Это Вега, — повторил Христофоров. — Голубая звезда Вега, звезда любви, моя звезда.
— Как же так, ваша?
— Вы не видите сейчас параллелограмма Лиры, возглавляемого ею. Небо недостаточно еще стемнело. А почему это моя звезда, особый разговор.
Христофоров разговора не продолжал. Да было бы и поздно. Уже вполне темнело.
В Двориках по–ночному лаяла собака. Пора.
У Антона Прокофьича на столе стояла маленькая лампочка, едва освещавшая комнату. Сам он раздевался за перегородкой, по временам высовывал худую голову в очках и с тощею козлиною бородкой.
— Кто смел, — крикнул он, когда Ваня и Христофоров входили, — тот двоих съел!
Панкрат Ильич, с которым, видимо, шел у него оживленный разговор, стелил на полу тулуп.
— То‑то вот и съел… они, черти, все нажратые. Кто сыт, тот и съел. А наше мужичье, что? Заместо хлеба оконятник. Ткнешь его, он и икнет.
— Ага, сопутнички, пора, пора, — заговорил вновь Антон Прокофьевич. — Ну что ж, все жительство наше обозревали, все Палестины? Как нашли здешнюю местность?
— Да мы так, — Ваня ответил уклончиво, — просто прошлись.
Панкрат Ильич осклабился.
— Алексей Иваныч, все ли звезды перечли? А то вдруг бы чего не позабыть? Там у вас хозяйство большое!
— Всех не перечтешь, Панкрат Ильич, а закат ясный, чистый, и пожалуй, завтра опять денек выдастся погожий…
— Значит, и совсем по земле поедем.
Из‑за перегородки опять высунулась остроугольная тень.
— Про звезды, значит, и ска–ажи на милость…
— Алексей Иваныч у нас самый во всем городе ученый человек, — ответил Панкрат Ильич тоном серьезным и благожелательным. — Оно, конечно, это теперь мало кому нужно, да ведь не век же так будет…
Христофоров с Ваней улеглись на полу, рядом. Огонек задули. Некоторое время все лежали молча. Тикал только маятник дешевеньких часов с гвоздями вместо гири.
Вдруг Панкрат Ильич приподнялся и сел.
— Нет, я этой стервы не вынесу. Это как хочешь, Антон Прокофьич.
За перегородкой скрипнуло.
— Да ведь я что ж, мне целоваться с ними, что ли?
— Посуди сам: у меня тридцать десятин земли. Что я, украл ее? Нет. От отца получил? Тоже нет. Я ее, землю‑то, своей мозолью нажил. Я как сукин сын работал, и в Москве, и в Ростове служил, недоедал, недосыпал, все копил. Бывало, даст хозяин к празднику пятерку — прямо в сберегательную. И женился, завел дом, землицу, свиней, птичник, всякую коровку. Овес сеял шведский и шатиловский — сам за семенами ездил. Сеялка, веялка, плуги какие — загляденье.
— В полном обороте хозяйство… — откликнулись из-за перегородки.
— А земля что у меня давала? Почитай, сто пудов с десятины. Я овес разводил, хоть на няставку выставляй. Свиньями с латышом мог помериться, с Башинским…
Панкрат Ильич помолчал, только в темноте слышалось его сопенье.
— Свиней всех перерезали, птицу исполком сожрал, землю раскроили, чтобы каждому бродяге хватило. А что толку? Эта же земля теперь тридцати пудов не дает. А ты бейся. Да того гляди, из собственной избы выставят. Нет, чего тут… Заряжу двустволку, да как ахну раза, вот тогда узнают.
Панкрат Ильич несколько раз вздохнул, бурно, с клокотаньем, перевернулся, почесался и довольно скоро захрапел.
Христофорову же не спалось. Все эти разговоры он слыхал не раз — не так уж интересно, даже некое уныние они нагоняли. Просто хотелось отдохнуть, тишины, света… он и сам точно не сказал бы чего, только не этой избы, и не храпа, и не розвальней, не круп, не меринов…
Ваня дышал ровно, но Христофоров чувствовал, что он не спит. Вдруг Ваня сел. Христофоров слегка пошевелился.
— Вот, не могу заснуть, — прошептал он. — Вы меня растревожили, что ли…
— Чем же я вас растревожил? — тоже шепотом спросил Христофоров.
— Не знаю, — глухо ответил Ваня. — Сам не знаю.
Христофоров тоже сел, взял Ваню за руку.
— Вы точно недовольны мною?
Ваня вздохнул.
— За что мне недовольным быть? Да и я… — Ваня докончил как бы замявшись: — Я, Алексей Иваныч, не могу быть недоволен вами, если бы и захотел.
Он помолчал.
— Почему вы это говорили… голубая звезда, звезда любви… Я ничего не понимаю.
— Ах вот что…
Если бы не было темно в избе, Ваня увидел бы, как расширились и вперились в бледный квадрат окна глаза Христофорова.
— Это, Ваня, тоже отголосок прежнего.
— Ну, ладно, прежнего… А что же?
Христофоров пожал его руку.
— Вы хотите от меня какой‑то исповеди… в душной избе, по дороге в Москву, завтра будем прятать вещи…
Ваня сел поудобнее и шепнул не без упрямства:
— Хочу.
— Ну что же, если хотите… — Христофоров помолчал. — Голубая звезда есть звезда покровительница всей моей жизни. Я случайно это открыл. То есть для меня самого это ясно, а для других… В чистоте, нежности этой звезды слилось все прекраснейшее, женственное, что разлито в мире. Для меня Вега есть облик небесной Девы, неутоленной любви, благостной силы, мучившей и дававшей счастье…
— Значит, вы счастливы не были.
— Иногда, быть может, был… Но…
Голос Христофорова слегка пресекся. Ваня вздохнул.
— Это нам трудно понять, Алексей Иваныч.
И вдруг приложил горячий лоб к руке Христофорова.
— Я два года назад полюбил одну девушку. У нас жила, беженка. Полька. Как я ее любил! Мы целый год с ней и прожили. А потом она уехала… Так, все‑таки, уехала.
Христофоров почувствовал на руке своей горячую влагу. Голова Вани слегка вздрагивала.
— Уж как просил не уезжать… — уехала.
Христофоров медленно, ласково гладил другою рукою волосы Вани. В четырехугольнике окна была видна голубоватая звезда.
V
К большому удовольствию Панкрата Ильича, утро принесло мороз. Поднялись совсем затемно. Антон Прокофьич вздул огонь, при фонаре запрягали, при полных звездах, по скрипучему, синему снегу двинулись неведомо куда — по крайней мере, так казалось Христофорову. Что-то таинственное, почти воровское было в этом выезде. То ли разбойники, то ли контрабандисты. Христофоров и улыбался про себя, ощущая под ногой куль с крупою, но и какое‑то волнение в нем подымалось. Вечером должна уж быть Москва. На фабрике, вблизи Рогожской, собирались ночевать у сторожа, дяди Панкрата Ильича.
А пока что ехали проселком средь молоденьких березок, их сменяли голые поляны, сплошь в снегу, и мелкий ельник, лишь укрывший бы лисицу. Здесь еще зима. По–зимнему багрово выкатилось солнце, сизый воздух все еще казался колким. И по сторонам дороги чаще попадались синие цепочки — заячьи следы.
Ваня был хмур и неразговорчив. Сидел спиною к Христофорову, похлопывая рукавицами, иногда резко дергал вожжу. Ну да, как будто говорил его вид: вчера расстроился и разболтался, ничего не значит, нынче все по–прежнему… И когда Христофоров спросил, хорошо ли он спал и как себя чувствует, Ваня бегло поднял темно–вишневые свои глаза и угрюмо ответил:
— Отлично.
Так ехали довольно долго. Солнце уж совсем высоко поднялось, слегка пригрело, и кое–где выступили по дороге пятна. За розвальнями оставался то зеркальный, то атласно–шоколадный след. После бесконечных поворотов, спусков и подъемов оказались вдруг у въезда в небольшую деревушку. Она стояла на пригорке. Открывались виды на далекую долину реки Пахромы. Странное чувство появилось у Христофорова: точно Москва близко, и совсем знакомое, родное в пейзаже, но и никогда он не был здесь, так глухо, так заброшено в лесах, проселках, будто страна сказочная, или страна сна: и то, да и не то, и близко, а не попадешь. Это ощущенье в светлый, солнечный день вдруг прошло по его сердцу неожиданною грустью.
Подъехали к избе с краю, решили отдохнуть. Лошадей оставили у крыльца.
В избе было светло, довольно чисто и довольно людно. Шныряла молодая, ловкая бабенка в клетчатой кофте, с высокими грудями, старуха возилась в горевшей печи, толкались дети, и не совсем понятные мужчины, не то родственники, не то проезжие, допивали чай, шумно разговаривали, потом один, молодой, встал, взял в углу какой‑то куль, в сопровождении бабенки потащил в сени. Приезжих встретили очень приветливо. Христофорову даже показалось, что слишком. Старуха кланялась. Молодая сейчас же предложила чаю, и яичек, появился белый хлеб. Было впечатление, что это постоялый двор.