Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть ему совершенно не хотелось, но в двенадцать он пообедал: не было смысла не обедать, он просто продолжал жить по привычке. После обеда он занялся монтажом; работа его отвлекла, но он знал, что это вернется. Теперь ему все было ясно.
Вечером, подходя к проходной, он издалека увидел портрет, повязанный двухцветным траурным крепом. На столике перед ним (столик был из столовой, из-под белого покрывала торчали ободранные тощие ножки) отбрасывали кровавые отблески на освещенный окнами снег четыре багровые, перекрученные морозом гвоздики. Фотография была совсем молодой – наверное, увеличенная карточка из личного дела в отделе кадров: Бирюков проработал на заводе почти десять лет. На портрете ему было лет двадцать пять – еще никогда Николай не видел в траурном обрамлении такого молодого лица. Бирюков смотрел на него… никак, безо всякого выражения – быть может, еще потому, что переснятая и многократно увеличенная фотография получилась размытой, – и все равно Николаю трудно, почти неприятно было смотреть на нее – как на открытую рану, – он взглянул на нее и отвел глаза, но остановился – не уходил… Перед портретом стояла черная против света толпа человек в пятнадцать – не увеличиваясь и не уменьшаясь: кто-то подходил, кто-то в это же время уходил в проходную; женщины – слышно было – вздыхали, какая-то бабка, закутанная до пояса в серый козий платок, трубно сморкалась; мужчины стояли молча – кто-то жогнул трескуче спичкой, прикуривая… Вдруг его – неожиданно для него – охватил отвратительный страх. «А что, если узнают?!» – «Не узнают», – сказал кто-то внутри него. «А отпечатки пальцев?…» – «После тебя кто-то выключил, а потом Савватеев снова включил рубильник». – «Но под этими двумя – мои… без Бирюкова. Вдруг они умеют распознавать лежащие под другими отпечатки?…» Он вышагнул из толпы и пошел в проходную. Сзади мужской голос негромко сказал: «Пьяный был…» – очень спокойно кому-то сказал… навсегда отстраняясь от Бирюкова. «Ах ты тварь», – подумал он – о себе. Охранник взял его пропуск желтыми от курева пальцами и щелчком вбросил его в ячейку. Он вышел на улицу.
VII
Вечер был темно-сер, за дорогой тускло мерцали освещенные окна, забрызганный грязью снег горбился на обочинах. Он повернул было к остановке автобуса – не хотелось идти пешком, но заметил впереди долговязую – как сосна над кустами – фигуру Медведева. Им было домой по пути, а ему не хотелось никого ни видеть, ни слышать… он остановился, помедлил с минуту на обочине – мимо рассыпчатым черным потоком густо валили люди – и зашагал в другую сторону, через дорогу…
У подъезда он остановился и опять закурил: домой идти не хотелось… вообще хотелось быть одному. Дома был сын – светилось окно большой комнаты; Светка сегодня работала. Он стоял и курил, слушая, как при каждой затяжке сухо потрескивает бумага. Из-за угла вышла женщина, в белой вязаной шапочке, с бугристой сумкой в руке, – пошла по дорожке к нему, смутно видимая в темноте… ему показалось – жена Бирюкова!… – он задохнулся, отшвырнул едва начатую сигарету и юркнул в подъезд. Что делать, что делать… Он прожил простую и ясную жизнь, никогда не задумываясь над тем, что называется ее смыслом, – и только теперь вдруг понял, что в его жизни был корень, смысл: он всегда старался жить так – подсознательно, не думая словами об этом, – чтобы быть… ну, пусть и не очень хорошим, но хотя бы человеком не хуже других. Именно это его неосознанное стремление – поступать правильно, хорошо (откуда взялись в нем эти понятия – правильно, хорошо, – он сразу не смог бы сказать: наверное, так учили – и научили его – отец и покойница мать, может быть, книжки, которые, впрочем, он мало читал, может быть, сама жизнь – хорошие люди, встреченные им в его жизни), – именно это стремление жить правильно, хорошо и управляло исподволь жизнью, и если управление это терялось, ему становилось тоскливо, тревожно, стыдно – нехорошо… Так было и в школе – когда он пошел и признался директору, что это он, а не Шлянов, разбил стекло; и в армии, когда, стиснув зубы, отказался стирать хабэ обнаглевшим дедам; и на мебельной фабрике, когда пьяный шабашник полез на Витьку Крючкова с ножом: страшно было ножа, что говорить, синего злого лезвия, но он пересилил себя (а Петька Калмыков убежал, потом говорил – за милицией), выломил из забора штакетину – заступился…; так было и на заводе, месяц назад, – когда он удержался, скрутил себя, не тронул навалившуюся на него обжигающей грудью Наташку… И вот сейчас он сделал такое, что его больше нет. Как будто перечеркнул – все. Как будто все, что было, было напрасно.
Он медленно поднимался по лестнице – в первый раз в жизни он не тяготился однообразным, съедающим жизнь – без лифта на пятый этаж – подъемом… Неотвязной тяжестью за плечами висели на нем две вины: то, что он погубил человека, и то, что он об этом молчит. Второе можно было легко исправить; первое исправить было нельзя. Он не знал, чем можно искупить эту вину. Он не знал, что ему сделать, чтобы превратиться в прежнего человека.
Сережка услышал, как он открывает дверь, – гулко запрыгал навстречу отдающими в лестничную площадку прыжками… Он открыл дверь, вошел в сумрачную глухую прихожую, безучастно похлопал сына по узкой спине, накрывая ладонью обе хрупкие стрельчатые лопатки. Сережка нетерпеливо топтался рядом, пока он снимал сапоги: он сконструировал трехслойный аквариумный фильтр – из песка, угля и какой-то пластмассовой ваты, – трещал об этом без умолку, хотел показать отцу… Повесив куртку, Николай покорно поплелся за ним. Аквариум светился изумрудным сиянием; Сережка включил компрессор – по стеклянной трубке побежали перламутровые пузыри, залопотали, выплескивая воду в трехцветную ванночку с фильтром… Он слушал Сережку, сделав озабоченное, как будто пытающееся разобраться (такое было сделать легче всего) лицо. Он сказал: «Молодец. Молодец. Ну, Сережка!…» – и с усилием мотнул головой. Сережка застенчиво притих, заложив руки за спину и склонив голову набок, – не в силах оторвать счастливого взгляда от бегущей иллюминации зыбких радужных пузырьков. Николай еще с минуту постоял у аквариума, бессмысленно глядя на хитросплетение трубок и проводов, – потом сказал возможно непринужденнее: «Что-то батя себя плохо чувствует, пойду полежу…» – оставил Сережку плескаться в аквариуме и лег на диван. Лежать просто так было тошно, но ни делать ничего, ни читать он не мог… включил телевизор – шел какой-то медленный, серый фильм, люди что-то говорили – он их не понимал: слова их сталкивались с его мыслями, как бильярдные шары, отскакивали друг от друга – полная каша образовывалась в голове… Он выключил телевизор, взял со стола газету – вчерашний «Труд», развернул, взглядом попал на какую-то статью, вдруг начал ее читать; он читал, не понимая в ней – ничего, – понимая только отдельные слова, то есть каждое слово в отдельности, никак не связанное с другими, – но это странно его успокаивало, не мог оторваться… Дочитал, вышел на лестницу покурить, потом выпил чаю, потом опять покурил, потом лег на диван… В девять с работы вернулась Светка.
Она, наверное, почувствовала – с ним что-то не то, – но вида не подала, весело сказала: «Привет», – чмокнула его в лоб и убежала на кухню… В половине десятого Сережку отправили спать; Светка налила чаю и села напротив него – уложив мягкую, с тенистым разрезом грудь на полные белые руки и ласково – и едва уловимо тревожно – поглядывая на него. Она видела, что он опять не в себе, и конечно хотела его ободрить; он понимал это умом, и все равно ее деланно беззаботный, даже веселый взгляд вызывал у него раздражение.
– Ну, что?
Он опустил глаза на дымящийся в чашке темно-красный мениск крепкого чая. Он любил крепкий чай. Светка вдруг громко хлюпнула – выпила с ложечки. И вот этот звук – сытый, довольный, самоуверенный среди как будто насыщенной чужим горем и его тяжкими мыслями, придавившей его тишины – подействовал на него, как удар кнута: в душе его поднялось какое-то безжалостное, мстительное, неудержимо рвущееся наружу чувство – желание сделать больно и ей, и себе… Он медленно поднял глаза и тяжело посмотрел на ее круглощекое, яркое, наверное, красивое, глупо улыбающееся лицо.
– Ни-че-го, – хрипло отчеканил он, с жестоким удовольствием глядя, как растерянность и страх расширяют ее карие с золотистым отливом глаза. – Ни-че-го… кроме того, что из-за меня человек превратился… в обугленную головешку, ребенок остался без отца, а баба – без мужа. – Он нарочно сказал – обугленная головешка; на самом деле ток после понижающих трансформаторов не мог сжечь человека и труп, конечно, остался неповрежденным. – Больше ничего… – и вдруг молоком вскипел: – Этого мало?!
– Да что ты кричишь?! – тоже вспыхнула Светка. – Вчера уже обо всем поговорили. Ты-то здесь при чем?!
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Дед и внук - Сергей Бабаян - Современная проза
- Плач по красной суке - Инга Петкевич - Современная проза
- Роль писателя Пьецуха в жизни продавщицы колбасы Вали Веретенниковой - Галина Щербакова - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru] - Эльфрида Елинек - Современная проза
- Сто семьдесят третий - Сергей Бабаян - Современная проза
- Люпофь. Email-роман. - Николай Наседкин - Современная проза
- Я сижу на берегу - Рубен Гальего - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза