Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сад был огромен — или казался мне таким в те дни. Было той порой в нем тихо и безлюдно: ранние сорта яблок уже собрали, поздние еще созревали. Часами можно было бродить по саду, есть любые яблоки. Вначале я это и делал, потом надоело: слишком уж незапретны были эти плоды, слишком много их было — ветви гнулись от тяжести. Дед, так тот вообще их не признавал: «Что огурцы, что яблоки, в них проку нет, одно баловство», — говорил он, жуя хлебный мякиш и запивая его молоком. Деревья яблоневые он, однако, уважал.
В сторожке была плита, на ней мы готовили себе пищу. Первые два дня дед меня к плите не подпускал, потом доверил сварить пшенную кашу, каша получилась не хуже дедовой; тогда он поручил мне обязанности повара.
В моем распоряжении было два чугунка, три мешка на полке; один мешок с горохом, другой с пшеном, третий с гречневой крупой. Была банка с салом, лук.
Деду готовить еду давно, наверно, надоело, мне ж это было внове, и я делал с охотой, даже пытался экспериментировать. Однажды накрошил в пшенную кашу яблок — и получилось вкусно, дед похвалил. Осмелев, я на другой день накрошил яблок в гороховый суп. Суп получился не очень-то хороший, даже противный на вкус, но я подумал, что, быть может, это только мне так кажется, а деду понравится. Однако когда дед попробовал варево, я сразу понял, что дело неладно. Он сморщился, стал отплевываться.
— Ты что это, жабий хвост, подсмеяться над стариком задумал? — сердито сказал он. — Пакость какую сготовил!
— Да я, дедушка, только испробовать хотел…
— Бить надо за такую пробу! Остуди да собаке снеси. Сколько добра испортил!
Я снес суп Альме, но и та ела его неохотно.
После этого случая я уже не вводил новшеств в кулинарию.
В саду мне жилось хорошо. Погода стояла ясная, теплая; белые сквозистые облака плыли над садом, почти не заслоняя солнца, клинья журавлей тянули на юг, и было что-то торжественное и многозначительное в их ровном, плавном полете; когда я глядел на них, мне становилось и грустно и весело, и какая-то легкость вступала в тело. Я отвязывал Альму от её будки и бежал с нею между яблонь по узким, мягким, поросшим темной травой дорожкам. Паутина бабьего лета липла к лицу, к рукам, порою с ветвей, задетых мною, падали тяжелые яблоки, точно они только и ждали этого мига. Ленивая толстая собака шумно, добродушно дышала за моей спиной. Бежать было легко, — сама земля так и текла под ноги, только знай перебирай ногами.
Набегавшись вдосталь, я садился в тень яблони, возле сторожки, и отдыхал; Альма, довольная, что ее оставили в покое, ложилась в сторонке, положив голову на мохнатые лапы, и опасливо поглядывала на меня: не выдумал бы еще чего-нибудь.
Приходил дед, садился рядом со мною и говорил:
— Эк ты разбегался, шуму сколько наделал. Яблоня шуму не любит, яблоня — дерево серьезное; это тебе не ветла, не осина. Походи-ка, опадыши подбери, в кладовушку снеси. А потом веток сухих насбирай.
Я не только бегал с собакой попусту — все время находилась какая-нибудь работа. Но и труд был приятен, приятно было знать, что не зря здесь околачиваюсь.
Натаскав веток, собрав опавшие яблоки, я отдыхал, — и отдых был тоже приятен. Из низины, что начиналась за садом, тянуло горьковатой осенней прохладой; на бугре за оврагом, как золотые факелы, стояли березы, и листья золотыми искорками облетали с них, гасли в сонной траве.
Почему осень считают порой умиранья и тленья? Кто-то сказал так — и все поверили. Но что умирает осенью? Только цветы и травы, да и то не все, однолетние. А разве умирают деревья? Они лишь сбрасывают свою обносившуюся одежду, чтобы по весне надеть новую.
А звери, а птицы? Именно осенью они здоровее всего, они отъелись, пожирнели за лето и вовсе не собираются умирать.
Осень насыпает зерно в закрома, наполняет бочки виноградным соком, — осенью человек справляет праздник урожая, радуется своему труду. Где здесь тленье и умиранье! Зачем обижать веселую, добрую осень!..
Зона ужаса
Хорошо мне было в саду днем, но вечером дед Зыбин давал мне бидончик и посылал за молоком на совхозный скотный двор.
Тут-то и начиналось плохое.
Идти надо было часть пути лесом, потом полем.
Я выходил на проселок — и сразу меня охватывали сумерки; в саду я был как дома и не обращал на них внимания, здесь другое дело.
Я опускался в низину и шел мимо кобыльих ям, — так назывались три небольших пруда возле дороги; говорили, что во время эпидемии сапа, в давние годы, около этих прудов зарывали издохших лошадей. За кобыльими ямами начинался лес, как в черном ущелье пролегала в нем дорога. Лесом идти я почему-то не боялся, но, когда из него выходил в поле, меня охватывал непонятный страх.
При дороге стояла кирпичная часовенка; на этом месте когда-то, очень давно, разбойники зарезали купца. С часовенки начиналась моя зона ужаса.
Большое болотистое поле, со всех сторон окруженное лесом, открывалось передо мной; поле было как чаша, полная туманом и сумраком, и я шел по дну этой чаши.
Темнело, недобрый месяц — волчье солнце — стоял в небе. Лучше бы уж его вовсе не было: тьма не так страшна, как полумрак. Когда идешь в полной тьме — заранее знаешь, что ничего не увидишь, ни страшного, ни нестрашного, разве что споткнешься и разобьешь нос. Но в полутьме оживают дальние кусты, тусклые блики шевелятся на листве, и все ждешь чего-то когда боишься. А я боялся. Поле внушало мне темный ужас, ужас непонятный и бессмысленный. Боялся я не волков, которые в этой местности действительно водились, не медведей, не разбойников, а неизвестно чего; это был самый плохой страх.
Я шел, стараясь не бежать, а сердце у меня колотилось, как у бегущего. Наколотый на острую болотную траву, пластами лежал туман, чернели кусты, кое-где в тумане виднелись темные проплешины, мерцала осока, будто светясь своим, неземным светом. И молчанье, молчанье…
Но вот я входил в березовую рощу, и здесь кончалась зона ужаса. Я оглядывался назад — там на кустах висели белые полотнища тумана, чуть шевелясь при безветрии… А в роще тоже было темно и царила та же сырая тишина, но страха не было.
Вскоре я доходил до совхозного двора; в пристройке, возле сепараторного домика, девушка наполняла мой бидончик молоком, и я шел обратно, заранее представляя себе, как страшно будет идти туманным полем.
Но однажды, когда подошли к концу запасы нашей провизии, дед дал мне большой мешок и несколько маленьких мешочков и сказал, чтобы я получил в совхозной кладовой продукты.
— Там уж знают, что дать, — добавил он, — ты только скажи, что по моему наказу пришел.
Действительно, когда я явился к той девушке, что наливала мне обычно молоко, она повела меня в кладовую, и кладовщик в один из мешочков отвесил пшена, в другой ядрицы, в третий гороха; еще он дал хлеба. Все это было уложено в большой мешок, и когда я поднял этот мешок и взвалил на спину, то даже закряхтел, оказалось очень тяжело.
— Не дотащить будет, паренек… Вот пусть Настя поможет, — промолвил кладовщик.
Но мне стыдно было принимать помощь от девушки.
— Сам донесу, — ответил я.
— Ну, неси, на то твоя воля, — усмехнулся кладовщик. — Посудину-то хоть оставь, день без молока проживете.
— Нет, дед заругается, он молоко любит, — возразил я и пошел своим путем.
Идти было очень тяжело, мешок давил на плечи, гнул к земле, да еще нужно было стараться не разлить молоко, а то попало бы от деда. Конечно, бить дед не станет, он не такой, но начнет укорять, и мне будет совестно.
На этот раз, дойдя до своей зоны ужаса, никакого ужаса я не испытал, — просто не до того было, уж очень грузен был мешок. Несколько раз я останавливался на дороге среди поля, отдыхал, перекладывал ношу с одного плеча на другое и не замечал кругом ничего страшного. Поле было как всякое поле, кусты самые обыкновенные, туман тоже. И теперь я спешил миновать это поле уже не потому, что оно меня страшило, а потому, что хотелось скорее дойти до сторожки, до цели, — там меня ждал отдых.
С той поры я уже не боялся этого места, все страхи пропали. В следующие вечера я спокойно проходил здесь, и мне было стыдно за прошлое, — и чего я, дурак, боялся!
Дед был человек хороший, но собеседник плохой, — слишком уж стар был. Хоть происходил он из бедной, малоземельной семьи и до революции много отходничал — и извозчиком был, и плоты гонял, и матросом на Волге служил, — но никогда не рассказывал о далеких местах. Всегда говорил о том, что близко: о своей деревне, о ближних деревнях. Но зато уж об этих деревнях, о людях окрестных знал он все.
Глаза у деда были голубовато-мутные от старости, но видел он хорошо, издали узнавал, кто идет: мужчин — по походке, по росту, женщин — по платью.
— Вот иванихинские бабы идут, — говаривал, бывало, он. — Платья-то зеленые. У них в том году в кооперативе зеленым ситцем торговали.
- Рецепт волшебного дня - Мария Бершадская - Детская проза
- Посох Следопыта - Катерина Грачёва - Детская проза
- Старожил - Никодим Гиппиус - Детская проза
- Ясновидящая, или Эта ужасная «улица» - Юрий Сотник - Детская проза
- Я всего лишь собака - Ютта Рихтер - Детская проза
- Деревянные четки - Наталия Роллечек - Детская проза
- История Кольки Богатырева - Гарий Немченко - Детская проза
- Любовь, или Куда уплывают облака - Михаил Самарский - Детская проза
- Граната (Остров капитана Гая) - Владислав Крапивин - Детская проза
- Нина Сагайдак - Дмитрий Мищенко - Детская проза