Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветераны труда стояли чуть в сторонке от молодежи и спорили, кто лучше: Маяковский или Есенин. Приверженцы Есенина утверждали, что он был истинно гениальным поэтом, потому что у него «была душа», причем душа наша, русская. А Маяковский, конечно, тоже был ничего себе поэтом, но больше газетчиком. И с фокусами. Их противники отвечали, что Маяковский был революционером, а Есенин хоть и ничего себе поэтом, но пьяницей. А Маяковский вообще не пил. Разве что «Абрау».
— Пал Андреич! — обратились наконец спорящие к председателю, считая его как бы «в авторитете». — Кто самый гениальный поэт нашего века?
— Безусловно, Евтушенко! — твердо ответил тот.
Пал Андреич, окруженный молодыми поэтами, неторопливо и веско критиковал «Книгу о русской рифме» Давида Самойлова, называя его почему-то Копельманом. Он утверждал, что автор ни черта не смыслит в рифме вообще, а в русской — тем более. Мимоходом он ругнул и Жирмунского (хотя надо заметить, что Пал Андреич осилил «Теорию стиха» известного исследователя литературы только до двадцать третьей страницы, а когда ему стали попадаться примеры стихотворных размеров из французской, итальянской и немецкой поэзии в оригинале, ему стало скучно, и он книгу забросил, так как не знал ни одного из вышеупомянутых языков — он знал немного по-латыни, чтобы выписать больному рецепт, ибо работал в местной больнице врачом-психиатром) и тут же доверительно сообщил всем, что сейчас он, Пал Андреич, сам работает над статьей «О начертательной рифме» и что это будет не пустая вещь. Конечно, копельманы постараются ее «не пустить», но он все-таки статью пробьет. Связи у него там (он ввинтил руку в табачный дым) тоже кой-какие имеются, да-с!
Лидочка красиво пускала дым через ноздри и украдкой поглядывала на Пал Андреича. Сердце вздрагивало, когда ей удавалось поймать его взгляд. Пал Андреич хмурился и погружался в литературоведческие хляби и зыби.
Перекурив, пошли продолжать заседание.
Пал Андреич занял свое место.
— А сейчас, — он потер маленькие ручки, — самое главное. Хватит нам вариться в собственном соку! Для кого мы пишем? Для широкой массы. И пора нам наконец выходить на эту, так сказать, широкую массу. Пора! — Он грозно посмотрел на всех и неожиданно устало бросил: — Будем готовить коллективный сборник. С издательством я веду переговоры.
Эффект был поразительным. Молодые поэты сидели как бы несколько пришибленные, как бы несколько прихлопнутые одним большим пыльным мешком, что ли. Старики же, напротив, расправили плечи, заухмылялись в усы, стали подмигивать друг другу, дескать, вот и наше времечко пришло, не все, понимаешь, энтих литераторов печатать, не хуже их, понимаешь, пишем, даешь дорогу рабочему человеку!
Потом все страшно оживились.
— Назовем-то как? А? Как назовем?
— «Горицвет»!
— «Взлет»!
— М-м… «Старт»!
— Тишина! — сказал устало Пал Андреич, и все завороженно замерли, первым делом подумав, что Пал Андреич предложил такое неожиданное, но скромное и непретенциозное название; сообразив же, что он просто требует внимания, обмякли и приготовились внимать.
Пал Андреич выдержал паузу и неторопливо сказал:
— Я думаю… «Начало». Это неплохо. Символично. Точно. И просто.
И все сразу представили маленькую книжицу в глянцевой оранжевой обложке, на которой крупно черным строгим шрифтом было напечатано название. И так зримо явилась всем эта книжица, что каждый стал ее лихорадочно листать в своем воображении, ища свою фамилию и сокровенные строки, выкованные бессонными ночами.
Лидочка изумленно смотрела на Пал Андреича. Руки и ноги ее слабели, низ живота наливался холодком. «Ой, я уже не могу больше!» — чуть не простонала она. Пал Андреич, заметив, как дернулось ее лицо, отвернулся и насупился. «Вот тоже, дура, привязалась. Не будет у нас с тобой больше, не будет, ясно?» И в голове его опять поплыли соблазнительные видения: мощные плечи и роскошная грива жестких рыжих волос, разметанных по подушке. «Неужели не придет? Придет! Придет! Всем нутром чую, что придет!» И правильно чуял Пал Андреич — придет! Придет и обнимет! Потому что нутро у Пал Андреича, врача-психиатра, было весьма чутким и чувствительным. Особенно к противоположному полу.
Все сидели разгоряченные, говорили о гонораре за сборник, о гонорарах вообще. Поспорили, кто больше получает: Вознесенский или Рождественский. Сошлись на том, что Юлиан Семенов, потому что он еще и фильмы снимает. Разговорились, распалились, даже упрели чуть. Пришлось приоткрыть окно.
Дождь перестал. Где-то тяжело играл духовой оркестр.
Костылев с непосредственностью человека, одетого в костюм Златоустовской швейной фабрики, сердито заворчал:
— Опять! Жмура, наверно, тянут. Духоперы!
Сандалов выстоял очередь в винный отдел гастронома, купил бутылку красного крепкого вина. Бутылка была липкой, со сморщенной этикеткой, и это было неприятно Сандалову. Он сунул вино во внутренний карман куртки и пошел в сквер.
Он брел по пустынному скверу, похрустывая аккуратно влажным песком, и подумывал, а не пойти ли лучше домой, но, представив неприбранную комнату, опостылевшую пишущую машинку, ворох рецензий с холодным бесстрастным приговором, пробормотал:
— К черту! Кокну здесь где-нибудь.
На скамейке сидел, съежившись, какой-то человек. Его бледное окаменевшее лицо, темные глубокие глаза показались Сандалову знакомыми. «Может, в школе одной учились?» — вяло подумал он. Сандалов шумно вздохнул и уселся на скамейку, даже не смахнув с нее воду.
— Хоронят, что ли, кого? — сказал он в пространство, прислушиваясь к звукам оркестра.
Серафим смотрел на него с сумрачным интересом.
— Выпить хочешь? — грубо и опять же в пространство спросил Сандалов.
Серафим покачал головой.
Сандалов глянул на него искоса, и вдруг как будто светлое зеркало плеснуло ему в глаза. Ф-фу! Он откинулся на спинку скамейки. «Уже зайчики в глазах…» И внезапно его осенило: «Да он на Блока похож!» Но тут же засомневался, все так же искоса наблюдая за сидящим: «Нет, скорее на Шуру Инокентьева. (Шура Инокентьев — закадыка Сандалова — был действительно немного похож на Блока, особенно на того, который на портрете Сомова. Но его лицо не носило той печати благородства, которой был отмечен поэт. Шура был всегда немного помят и всклокочен.) Да нет же. Этот вообще какой-то другой».
Сандалов сплюнул и достал бутылку.
— Ну, как желаешь, — пробормотал он, как-то сморщился и стал ковыряться в пробке.
Серафим пожал плечами и отвернулся. Ему был понятен этот истрепанный внешне и внутренне человек. Он усмехнулся: «Жизнь тяжела, а человек слаб».
Сандалов наконец справился с пробкой.
— Может, все-таки… а? — Он протянул бутылку Серафиму.
Тот остро посмотрел на Сандалова и покачал головой. Сандалову стало не по себе от этого пронзительного взгляда: его как будто просветили специальным рентгеновским аппаратом и увидели не только его бренные внутренности, но и скомканную заскорузлую душу. Он зябко поежился и забулькал, высоко подняв бутылку. Выпив вино в два приема, он осторожно сунул пустую бутылку под скамейку и с минуту сидел молча, невидяще глядя перед собой. Красная струйка стыла на подбородке.
— Прости, — сказал он ясным голосом, — что я так нахально… Послушай, у меня такое ощущение, будто мы знакомы. Нет? Ты в какой школе учился?
Серафим молчал.
— Прости, — сказал Сандалов. — Что-то накатило сегодня. Плохо мне.
Серафим шевельнулся. Сандалов с сожалением подумал, что сейчас этот случайный, смутно знакомый человек уйдет, а он останется в сыром сквере и будет горько жаловаться самому себе, что жизнь…
— Я не ухожу, — спокойно сказал Серафим.
Он мрачно смотрел на Сандалова. Он видел, как алкоголь, содержащийся в дрянном красном вине, проникает в кровеносные сосуды, как теплой волной он омыл мозг, притупив боль, что черной высохшей кляксой стягивала его. Он увидел, как сильнее заработало дряблое сердце, вызвав почти истеричное дрожание пропитанных никотином легких, как толчками, с легким хрипом стал выходить воздух, как заворочался покрытый желто-зеленым налетом язык, пытаясь материализовать те слова, мысли, ощущения, образы, которые заклубились в чуть заискрившем мозгу.
— Понимаешь ли, — заговорил Сандалов как-то растерянно и с придыханием — ему было тесно, но чем дальше он говорил, тем свободней и уверенней звучал его голос. — Не знаю, кем ты работаешь, но, предположим, на стройке где-нибудь или, скажем, на шахте уголек рубаешь, и вот ты видишь, как уходят составы с этим углем, и в этих вагонах есть и твои тонны! И в тебе возникает законная гордость! Да! И как памятник твоему труду — стоят терриконики шахт и зияет пустота карьера! Грандиозная пустота! Или ты видишь, как поднимаются дома, и вот они уже стоят — новенькие, с иголочки! — и в них въезжают новоселы, и по вечерам в окнах зажигается свет, и в этих желтых окнах стоят, развешивая тюль и шторы, счастливые люди, и ты тоже счастлив, ты горд, потому что видишь плоды своего труда. Но упаси бог быть поэтом! Вот ты написал книгу стихов, а ее не печатают. Предположим, что у тебя хорошие стихи. Но их все равно не печатают. Стена! Понимаешь? И врут тебе, что это или плохо, или никому не нужно, или изячно, или… Да мало ли чего можно накрутить! «Мелкотемье»! Да, ты не написал про «глобальные перемены», ты не написал про «социальную действительность», ты не написал про войну, на которой не был… Ты много о чем не написал, но вот она — книга, в которую ты вложил свое сокровенное, и ты чувствуешь, всей силой своей души чувствуешь, что это неплохо, что стихи твои будут читать — пусть не миллионы, пусть не многие, но будут читать, потому что твои стихи отражают единственный уникальный опыт твоего бытия. Ты вложил в книгу все лучшее, что было и есть в тебе, ты вырвал это из себя, как выбирают уголь из земли, и в твоей душе тоже зияет пустота! Но книга лежит неизданной, и жизнь тоже становится пустой. Пустой и нелюбимой.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали - Борис Васильев - Современная проза
- Я буду тебе вместо папы. История одного обмана - Марианна Марш - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Остров Невезения - Сергей Иванов - Современная проза
- Я сижу на берегу - Рубен Гальего - Современная проза
- Весна варваров - Йонас Люшер - Современная проза
- Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории - Морис Дрюон - Современная проза
- Любовь к ближнему - Паскаль Брюкнер - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза