Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Антиномичность» русской жизни, наличие в ней жутких противоречий и взаимоисключающих тенденций – одним словом, все то, что признается Н. А. Бердяевым и другими русскими мыслителями в качестве сущности русской культуры, и что нашло себе замечательное выражение в тютчевском «В Россию можно только верить»3 есть ни что иное, как наивная, почти инстинктивная попытка отрицания внутренне присущего ей метафизического конфликта ценности и смысла – отрицания, вырастающего на почве сколь традиционного, столь же и обыденного, в духе метафизического «всеединства», отождествления ценности и смысла. Именно неявное смешение последних внутренне подрывает историческое бытие русской культуры, неминуемо ведет к последующему разрыву и распаду ее фундаментальных составляющих: исторические смыслы русской культуры, будучи не определены по «этосу» как иное, отличное от ценностей бытие, потому и не светятся более светом трансцендентных культурных ценностей.
Одно из величайших заблуждений русского культурного сознания состоит в предположении, что будто бы возможно творческое создание культурных ценностей, и что каждая отдельная историческая эпоха являет собой такое творчество новых ценностей. Но ценность не есть то же, что умопостигаемый смысл. Она не есть ни платоновская идея («образ»), ни отвлеченный идеал, но действительность, стоящая «по ту сторону» бытия. Ценность не осмысляется, но переживается. Она может лишь присутствовать в разуме, лишь приоткрываться ему, возбуждая в нем смысл. Смысл же не исчерпывает собой культуру, которая движется в истории посредством изменения смысла: смысл и «достигает» ценности только благодаря своему непостоянству – и то лишь на краткий миг, чтобы затем снова сорваться в пучину собственных определений и определенностей, соотносимых более с «вечным» языковым контекстом, нежели с опытом конкретной человеческой жизни. Даже в случае утверждения рациональности в качестве фундаментальной культурной ценности, последняя не становится от этого более рационально определенной, а лишь раскрывается во множестве преходящих исторических типов рациональности. Полагать, будто монархическая форма правления или рыночные формы хозяйствования (как идеи, или исторические, умопостигаемые смыслы) могут составить ценностную основу русской культуры – значит просто не иметь развитого исторического мышления, разума культуры. Именно отсутствие последнего и влечет за собой удвоение русской культуры, разделение ее на два исторически противоположных культурных потока.
В одном глубинные, метафизические ценности русской культуры не находят для себя осмысленного выхода в историю, ибо не имеют направленных на них рациональных смыслов, опосредующих исхождение из истории в действительность, и тем самым как бы застывают в «вертикальном» измерении, убегая истории, культуры и мира (поэтому подлинная и действительная жизнь русской культуры проходит мимо истории). В другом, напротив, любая сколько-нибудь осмысленная культурная деятельность совершается слепо – не просвещенная изнутри светом трансцендентных ценностей, и от того почти без остатка смешивается с «горизонтальными», исторически преходящими формами социального устроения жизни (обретающими в сознании культуры в этом последнем случае статус метафизических) и также растрачивается вне собственного культурного пространства.
Утрата историческими смыслами их первоначальной и исходной культурной функции – функции онтологического опосредования между «горним» и «дольним», между историей и действительностью, с необходимостью ведет к действительному распаду русской культуры в истории. Поэтому не в «противоречивости» и катастрофичности, не в крайних ее состояниях, а в метафизическом параллелизме со-присутствия фундаментальных составляющих – ценности и смысла (т. е. в разуме культуры) – подлинный залог ее исторического осуществления и раскрытия. Культурная, созидательная работа русской интеллигенции состоит, стало быть, не в том, чтобы в пространстве русской культуры пытаться одной крайностью подавить другую, или сохранив, «законсервировав» обе противоположные тенденции в качестве как будто изначально присущей атрибутики культурной самобытности, примирить их в некоем «антиномическом» видении (т.е. в представлении, идеальном образе культуры), а в том, чтобы устранить реальную причину их возникновения. И это есть задача предельная, онтологическая, а не гносеологическая только, спекулятивная.
Всегда наличествующий в русской культуре огромный теоретический интерес к собственной истории свидетельствует прежде всего об отсутствии последней в живой действительности. Отсутствие в действительности подлинной культурной истории – вот скрытый мотив (и одновременно – симптом) выдающихся по своей силе и глубине исторических исканий, характерных для многих периодов русской жизни. Затерянность в истории, неопределимость своего места в ней, всецело обусловленная подавляющим чувством враждебности истории (при отсутствии исторического разума культуры), и есть то, что не только искони подвигает русских мыслителей к историческим исследованиям, но одновременно определяет собой и самый облик русской культурной мысли в целом. Но несомненно также и обратное. Пока сохраняется историософская направленность русской мысли, сохраняется и надежда на последующее преодоление внутреннего смешения ценности и смысла на путях обретения русской культурой собственного исторического разума, ибо ничто так не свидетельствует о скрытой жизненной силе ее, как именно эта метафизическая тоска по «окончательному смыслу» собственной истории, т.е. ее ценности И смыслу.
2000Наивное мышление и христианский персонализм4
Всякая априорная, опытно беспредпосылочная мысль есть наивная мысль. Человеческая вера в разум как последнюю и верховную инстанцию в основе своей обусловлена простым фактом нашего бытия в мире. Это как раз то, в чем совпадают и теоретический разум Иммануила Канта, и позитивное мышление Огюста Конта, и самое примитивное сознание, никак не искушенное в философических науках. Не философия только, но и вся наша жизнь есть «жизнь в мысли». Невозможно совсем не думать: нормальный представитель рода Homo Sapiens способен долее продержаться под водой без кислорода, нежели в обычной жизни – без единой мысли (другой вопрос – на что направлено его сознание, насколько оно соответствует собственным законам и т.д.). Самые разнообразные мысли, подобно назойливым мартышкам, по образному сравнению индийских йогов, постоянно преследуют нас и ни на секунду не оставляют в покое, так что борьба с ними превращается в сущую муку для всякого решившего вступить на путь традиционной для Востока медитативной практики5. Иными словами, наша пресловутая универсальная «способность мыслить» не только никак не зависит от нашего по отношению к ней желания или нежелания, а сама в полной мере владеет нами, распоряжаясь так, как может распоряжаться только природа или род своими индивидами, организуя их на единой генетической основе – в пределе между жизнью и смертью – в некий самовоспроизводящийся синклит взаимозаменяемых биологических «носителей» сознания. Разум – глубочайший природный инстинкт, сильнее любых аффектов и «бессознательных» влечений. Менее всего мы свободны в нашем мышлении, мышление и есть наша «необходимость самих себя», ибо не мы им владеем, но оно нами, заставляя подчиняться собственным закономерностям в силу одного нашего присутствия в мире. «Осознание» же необходимости («мыслящее себя мышление») есть поэтому акт онтологической деперсонализации, рациональное сокрытие мира и возведение действительности к интеллигибельному (родовому) бытию, растворение субъекта в мире объектов. В этом смысле «свобода» у Спинозы или у Гегеля есть не что иное, как утверждение нашей предельной бытийной несвободы по отношению к нашей собственной «универсальной» способности мыслить. Подлинная мудрость же, напротив, заключается не в том, чтобы подчиняться разуму, а в том, чтобы научиться управлять им.
Но если разум, элиминирующий из своего состава самостоятельные виды опыта, есть только обыденный разум, то обыденность «осознанная», наделенная метафизической глубиной и смыслом, есть язычество. Философы напрасно гордятся умопостигаемым бытием и в высшей степени неосмотрительно увязывают самую претензию разума на какую бы то ни было автономию философии (а иногда и науки) со сделанным почти 2,5 тысячи лет назад открытием интеллигибельного. Своим знаменитым положением о тождестве мышления и бытия Парменид впервые лишь воспроизвел то, что в скрытой форме присутствует во всяком архаичном, примитивном сознании и служит необходимым основанием тому наивно-некритическому антропоморфизму в отношении мира, который составляет самое существо языческой религиозности. Как и всякой естественной, обыденной человеческой установки, обусловленной родовым, «природным» сознанием. Язычество тем и отличается от христианства, что сакрализует обыденность, наделяя ее совсем несвойственными ей метафизическими глубиной и смыслом. Должно совершиться нечто поистине необыденное, нечто из ряда вон выходящее, должен произойти некий необратимый разлом в бытии, некий, потрясающий все привычные основания раздрай в сознании, чтобы оно смогло обратиться от естественной родовой установки к тому, например, о чем писал Блаженный Августин в своей «Исповеди» или Б. Паскаль в возвышенном монологе о «мыслящем тростнике».
- Точное изложение православной веры - Иоанн Дамаскин - Религия
- Вера Церкви. Введение в православное богословие - Христос Яннарас - Религия
- Христианский разум. От ценностно-расщепленного сознания к ценностно-личностному мышлению - Дмитрий Герасимов - Религия
- Начала веры - Святой праведный Иоанн Кронштадтский - Религия
- Азбука православной веры - Владимир Зоберн - Религия
- Древо познания добра и зла - Омраам Айванхов - Религия
- Вопросы священнику - Сергей Шуляк - Религия
- Возникновение православия - Илья Мельников - Религия
- Гипермышление. Управление сложностью - Игорь Пономарев - Религия
- Сумма теологии. Том VII - Фома Аквинский - Религия