Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, Мария до Кармо сумела наконец вывернуть жизнь наизнанку? Я пожелал ей не разочароваться и подумал, что испанское и французское слова, пожалуй, имеют некую точку пересечения. Мне подумалось, что это центр, к которому сходятся на картинах линии перспективы, и тут опять послышалась сирена: пароход пришвартовался; медленно спустившись по трапу, я двинулся мимо причалов совершенно пустого порта, и линии этих причалов сходились к центру перспективы «Менин» Веласкеса, к той фигуре на заднем плане, чье лицо, лукавое и вместе с тем печальное, врезалось мне в память; и — вот чуднó — то была Мария до Кармо в своем желтом платье, и я хотел сказать ей: теперь мне ясно, отчего у тебя такое лицо, ты видишь картину с оборотной стороны, скажи, что тебе видно оттуда, погоди, я тоже подойду взглянуть. Я направился к той точке. И погрузился в новый сон.
Письмо из Касабланки
Перевод С. КАЗЕМ-БЕК
Лина,
не знаю, почему я начинаю это письмо с пальмы, ведь ты — после восемнадцатилетнего молчания — ничего обо мне не знаешь. Наверное, потому что здесь много пальм, из больничного окна я вижу, как они под знойным ветром покачивают длинными ветвями вдоль опаленных солнцем аллей, теряющихся в белой дымке. Перед нашим домом, когда мы с тобой были детьми, стояла пальма. Ты, наверно, ее не помнишь, потому что ее спилили, если память мне не изменяет, в тот самый год, когда произошло это, следовательно, в пятьдесят третьем, кажется летом, мне тогда было десять лет. У нас было счастливое детство. Лина, ты не можешь этого помнить, и рассказать тебе некому, тетя, в чьем доме ты выросла, конечно, этого не знала. Она могла рассказать тебе кое-что о папе с мамой, но не о нашем детстве, которого она не знала, а ты не помнишь. Она жила слишком далеко, на севере, ее муж служил в банке, они считали себя выше семьи путевого обходчика и никогда не переступали порога нашего дома. Пальму спилили по приказу министерства путей сообщения, она якобы мешала обзору проходящих составов и могла вызвать аварию. Какую аварию могла вызвать пальма с гладким стволом и ветвями только на уровне нашего окна на втором этаже? Такой тонкий ствол — даже тоньше электрического столба, — ну как, спрашивается, мог он препятствовать обзору? И все же нам пришлось выполнить распоряжение, другого выхода не было — участок-то нам не принадлежал. Мама, которой иногда приходили в голову замечательные идеи, как-то за ужином предложила написать коллективное письмо, ну что-то вроде петиции, самому министру и подписать всей семьей. В письме говорилось: «Уважаемый господин министр, ввиду Вашего циркуляра за номером таким-то, протокол номер такой-то, касающегося пальмы, расположенной на небольшом земельном участке напротив железнодорожного поста за номером таким-то, на линии Рим — Турин, семья путевого обходчика доводит до сведения Вашего Превосходительства, что вышеназванная пальма не представляет никакого препятствия обзору проходящих составов. В связи с этим просим оставить на месте вышеупомянутую пальму, поскольку она является единственным деревом на участке, а кроме нее из растительности имеется только чахлый виноград, вьющийся над дверью, и поскольку к пальме этой весьма привязаны дети обходчика, особенно мальчик, который, будучи от природы слабым и болезненным, вынужден часто лежать в постели, и пальма — единственное, что скрашивает ему вид из окна, не будь ее, он видел бы лишь пустое пространство, нагоняющее тоску; в качестве доказательства трогательной любви, каковую дети питают к вышеназванному дереву, можно привести тот факт, что дети называют его не пальмой, а Жозефиной, имя это связано со следующими обстоятельствами: однажды мы возили детей в город на фильм с участием Тото, и в киножурнале они увидели знаменитую негритянскую певицу из Франции с вышеупомянутым именем, она выступала в восхитительном головном уборе из пальмовых листьев и напомнила нашим детям колышущуюся на ветру пальму, с тех пор они окрестили дерево Жозефиной».
Это письмо — одна из немногих вещей, оставшихся мне от мамы, черновик отправленной нами петиции, мама написала его своей собственной рукой в моей школьной тетради, и по счастливой случайности, когда меня отправляли в Аргентину, я захватил тетрадь с собой, даже не предполагая, каким сокровищем станет для меня потом эта страничка. Есть у меня и еще одна памятка о маме — фотография, снятая синьором Куинтильо возле нашего дома, правда, маминого лица на ней почти не разглядеть; на снимке мы все сидим вокруг каменного стола — наверно, дело было летом, — и папа с нами, и дочь синьора Куинтильо, худенькая девочка с длинными косами, в цветастом платье, у меня в руках деревянное ружье, я делаю вид, будто целюсь в объектив, на столе бутылка вина и стаканы, а мама входит с супницей, видно, она только появилась, как синьор Куинтильо тут же щелкнул аппаратом, поэтому она получилась плохо — в профиль и как-то не в фокусе, ее даже с трудом можно узнать, поэтому я всегда мысленно представляю ее такой, какой она мне запомнилась. А запомнилась она мне лучше всего именно в тот год; пальму спилили летом — это совершенно точно, — мне было десять, а случилось все в октябре; в десять лет человек уже запоминает все, что с ним происходит, и я, конечно, никогда не забуду тот октябрь. Ну а синьора Куинтильо ты хотя бы помнишь? Он арендовал землю в двух километрах от нашего дома, и в мае мы ходили собирать у него в саду черешню, помнишь, такой маленький, нервный и смешливый человечек, он еще все анекдоты рассказывал, а папа то и дело подтрунивал над его прошлым: в войну синьор Куинтильо был заместитель федерального секретаря фашистской партии или что-то в этом роде, — тот конфузился, мотал головой, мол, что было, то быльем поросло и нечего ворошить прошлое, папу это очень забавляло, он хохотал и хлопал синьора Куинтильо по плечу. А его жену помнишь — синьора Эльвира, такая здоровенная унылая бабища? Она не выносила жару, когда они с нами обедали, все время обмахивалась веером, пыхтела, обливаясь потом, и в конце концов выходила на улицу, усаживалась на каменную скамью под виноградом и засыпала, прислонившись к стене, даже проходящий товарняк был не в силах ее разбудить. Как же мы любили проводить с ними субботние вечера; а то, бывало, зайдет синьорина Палестро, старая дева; она одна занимала маленькую виллу на территории того же поместья, и кошек у нее был целый батальон; эта синьорина почему-то считала, что должна непременно обучить меня французскому, должно быть потому, что в молодости служила гувернанткой у детей какого-то графа; она беспрестанно повторяла «pardon» и «c’est dommage»[53], а любимое ее восклицание — «eh-lá-Iá!» — годилось на все случаи жизни, как для серьезных происшествий, так и просто когда падали очки. В те вечера мама садилась за свое пианино — как она любила то маленькое пианино, — свидетельство хорошего воспитания, счастливой, безмятежной юности под крылышком у отца, преуспевающего чиновника, который даже мог себе позволить отправить дочь на каникулы в Тосканские Апеннины, — ах, как она рассказывала о тех каникулах и о годах ученья (у мамы был диплом по домашнему хозяйству).
Если б ты знала, как я мечтал в первые годы моего пребывания в Аргентине, чтобы это были мои каникулы! Я так сильно о них мечтал, столько раз представлял их себе, что иногда казалось, они были наяву, эти волшебные дни, проведенные в Гавинане и Сан-Марчелло вместе с тобой, Лина, только ты была не ты, а мама в детстве, а я — твой нежно любящий брат; я вспоминал, как мы ходили к ручью над Гавинаной ловить головастиков, у тебя, у мамы, были сачок и ужасно смешная шляпа с огромными полями, как у монахинь, ты всегда бежала впереди и щебетала: «Скорей, скорей, головастики нас заждались!», а я хохотал как безумный и потому не мог догнать тебя, ты исчезала в каштановой роще над ручьем и кричала оттуда: «Лови меня, лови!», тогда я собирался с силами и догонял тебя, хватал за плечи, ты взвизгивала, и мы катились вниз по склону, к ручью, я прижимался к тебе и шептал: «Мама, мама, обними меня крепче, мама!», и ты крепко обнимала меня, становясь той мамой, которую я знал; стоило мне вдохнуть твой аромат, поцеловать твои волосы, как все на свете смешивалось — трава, волосы, небо, и в этот самый упоительный миг раздавался зычный голос дяди Альфредо: «¿Entonces, niño, los platinados están prontos?»[54] Конечно, он не был готов. Я снова оказывался перед разверзшейся пастью старого «мерседеса» с коробкой заклепок в одной руке и отверткой в другой, на полу, заляпанном голубоватыми масляными пятнами. «И о чем он вечно мечтает, этот парень?» — добродушно говорил дядя Альфредо, по-родственному отвешивая мне подзатыльник. Тогда, в 1958 году, мы жили в Розарио, дядя Альфредо после стольких лет, проведенных в Аргентине, мешал в речи итальянские и испанские фразы, его гараж назывался «LA MOTORIZADA ITALIANA»[55], там чинили все подряд, но в основном тракторы и старые «форды»; на неоновой вывеске красовались раковина Шелла и падающая башня, правда, вывеска зажигалась лишь наполовину, потому что часть трубок перегорела и ни у кого не доходили руки их заменить. Дядя Альфредо, грузный, неповоротливый ворчун, очень любил поесть, и нос у него был изборожден сизоватыми прожилками, свидетельствовавшими о повышенном давлении; наш папа был полной его противоположностью — никогда не скажешь, что они родные братья.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Утверждает Перейра - Антонио Табукки - Современная проза
- Явление чувств - Братья Бри - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Бессердечная - Сара Шепард - Современная проза
- Путешествие во тьме - Джин Рис - Современная проза
- Я пел прошлой ночью для монстра - Бенджамин Саэнс - Современная проза
- Школа беглости пальцев (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Измена. Тайна моего босса - Нэнси Найт - Проза / Современная проза