Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б знал я тогда, что это всего лишь предбанник, зал ожидания! За эти пятнадцать лет темной смерти (я умер уже больше, чем жил) мозги мои постепенно усыхали, выжимая воспоминания вовне. В конце концов в моей черепной коробке осталась — самое большее — орешина, а может быть, и вовсе усохшая горошинка черного перца, что катается из стороны в сторону, отзываясь на гул земли от проходящего поезда. Так что я возобладал над контролем, и теперь нечему размазываться жижицей по полу, нечему растекаться мыслью по мрамору.
Довез я тогда чужого гуся и чужое подсолнечное масло до Мрата, обрадовался Мрат неожиданному подарку и решил созвать пир. Сказал он мне тогда заговорщицки: «А почему бы нам не съесть гуся втроем? Позову-ка я свою ненаглядную, позову я свою малолетку!» Мне ли было теперь отказывать, я жил у него на птичьих правах, а потому промолчал я, ничего не сказал. И позвонил он малолетке, позвонил своей зазнобе, пригласил на пир званый. Так и сказывалась сказка про гуся запеченного, да и гостей созванных, но не так делалось дело.
Последняя горошина черного перца, а может быть, и того меньше, последний катышек анаши, что катается в моей пустой черепнице, никак не избудется, то обожжет горечью, то сведет с ума своим пьяным дымом. Весь следующий день ощипывая и опаляя гуся, набивая его яблоками, оставшимися от больничного пайка Ирины Родионовны, я готовился ко встрече со своей сверстницей — несовершеннолетней любовницей Мрата, и опять на душе у меня происходило то, что происходило со мной вчера на «Курской», не «deja vu», а, скорее, «encore verra» (не «уже видел», но «опять увижу»), мысль заталкивалась в мысль, как яблоки в нутро гуся, и я жарился в предположениях, как этот жирный гусь в духовке. Ведь это не Рождество, — думал я, и другая вспышка — а вдруг придет вчерашняя поблядушка? — перешибала ее, а с ней и белозубый черный спортсмен в футболке, на которой выведено зловещее «Mother-fucker», как поведет себя старый развратник Мрат, как должен вести себя я?
Целый день раздувало мои штаны, я то и дело бегал от духовки в ванную, чтобы остужать свою плоть холодной водой, но что-то ныло в моем сердце, и я не мог понять природы этого нытья.
В антракте между двумя актами сервировки праздничного — непонятно по какому поводу — стола Мрат искупался, потом стал причесывать горбачевскую редкую шевелюру, повязал толстым — «виндзорским», как он сказал, узлом свой старомодный галстук с бабочками и мушками и принялся время от времени выглядывать из окошка вниз во двор. Он волновался и даже заранее ревновал свою нимфетку к моему возрасту, к моему присутствию, к моему гусю. «Только не говори с ней про всякую рок-музыку!» — предупредил он меня, заметив, как я заведен. Я не мог ответить ему, голос так разбух во мне от молчания, что не помещался в горло, и я захлебнулся им, лишь мотнув головой.
В шесть гусь был уже готов, я проткнул его в последний раз вилкой и выключил газ. Духовка недовольно зашуршала, засверещала, зачирикала. Или то душа гуся пришла в последний раз попрощаться со своим бывшим телом. А может, то был уже звонок в дверь? Мрат мчался к глазку. Он распахнул дверь, в прихожую юркнула тень с пустыми руками, и я, склоненный с огромным столовым ножом в руке, не разгибаясь, понял: это была она.
Это была она — моя девочка Олеся. Как обрадовался я в то мгновение, как вскрикнул голосом, не вмещающимся и продирающим горло, как я, наверное, подпрыгнул до потолка, проткнув его в небо ножом. И вдруг Мрат, этот старый и похотливый Мрат, воскликнул: «Москва! Вся моя Москва ко мне в гости!» и потянулся к ней, как паук, и она бросилась к нему на шею, как бабочка, как мураш, как мушка, и они закружились под лампой, и только ее голенькие, согнутые коленки, торчащие из-под колокола короткой юбчонки, как язычок, как пестик, заколотили, заколотили без разбору в мою голову, в мое сердце, опутанные сетью.
И все взорвалось у меня внутри. Я не помню, как я бросился с ножом в руках, разрубать эту паутину, я не помню, куда девались вопли, летавшие вокруг меня, наподобие обрывков этой паутины, я не помню, как я очутился в пустом метро, на станции «Площадь Революции», как и какой силой меня перенесло туда с окровавленным ножом за пазухой, как я оказался в этом капище у подножия мамы, сидящей со мною на руках. Я плакал невидимыми слезами, как тот мураш, наказанный богом Ньярой за пропажу колодца с живой водой. Колодец слез моих иссох. Я пытался расшевелить маму ножом, но острие его лишь скрежетало по скользкому камню, и в конце концов вонзилось мне в бедро, и живая кровь смешалась с запекшейся и потянулась тонкой дорожкой по безмолвному капищу.
Станция метро «Кузнецкий мост»Рана протяжно и глухо ныла, но еще протяжней и глуше ныла душа. Как звали эту речку? Черная, что ли? Уж точно, темноты на свете больше, чем солнца. Кровь поверх вздувшихся брюк запеклась цветом смородины. Или так называлась та река, от которой остался только мост, кузнецкий мост? Почему не новокузнецкий? Иссохла река, пропали два ее берега: берег тяжесть и берег нежность, и остался над ними извечной скобой сковавший их вместе мост. Мост над чем? Бился ли я у той иссохшей, иссякшей реки с Мратом, воскликнувшим страшное: «Москва! Вся моя Москва!», вцепился ли я ему сначала в горло, потом в пояс, потом в ноги? Что произошло? Где мать моя и где моя девочка? Ведь сердцу, как при всякой потере, кажется: лишь отряхнись, и найдется потерянное, оно просто забыто в неподобающем месте — и ты уже там, а оно выглядывает из-за каждой слоновьей арки, кажется, только что было тут… или дальше, в следующей арке? Еще в следующей… И так мнится до самого конца кузнецкого моста, а того, что потеряно, — нет и нет. Нет ни этой реки, нет ни времени, ни правды — одно гермесово, гефестово, аидово подземелье. Москва… Моя Москва…
Станция метро «Пушкинская»Я знаю, что испытывал черный Пушкин перед черной смертью. Чувство великого обмана. Как будто старая графиня сдала не те карты. И чувство великого бессилия — что бы ты ни сделал, все одно. Чувство бесконечного круга, выбиться из которого — это как ребенку сорваться с карусельной лошадки. Искал я свою Олесю, а нашел еще одну Москву…
Я таскал капля за каплей живую воду от бога Ньяры, чтобы очистить и себя, и свой муравейник от плевков айны, но я запутался между двумя мирами: мозги мои, скатавшиеся до точки, уже не помнят, где они — метро ли решили проложить через кладбище — все ближе и ближе стук поездов. Оживлял ли я сей мертвый мир ценой смерти живого, или наоборот. Уже скрежещут колеса по рельсам.
Я-то знаю, что чувствовал Пушкин после своей смородинной речки Черной, но знал ли он, что буду чувствовать я, приданный, преданный, проданный, стоящий, истекая кровью и болью, у самого края пустой вечерней платформы. Звуки поезда уже над головой. Или под ногами… Мамин ли голос я слышу впереди, из гремящей темноты, или же это вопль малолетней моей проститутки Олеси-Москвы в спину?! Пора! Черный мураш закрывает черный колодезь. Черный петух взлетает опять на черное дерево и невпопад кричит по-черному, нечеловеческим голосом: «Осторожно, двери закрываются.» — и черная молния поезда застегивается надо мной навсегда… Расколись, скала, расколись…
Опубликовано в журнале: «Дружба Народов» 2009, № 6
- На краю моей жизни (СИ) - Николь Рейш - Роман
- Так долго не живут - Светлана Гончаренко - Роман
- Площадь отсчета - Мария Правда - Роман
- Бабур (Звездные ночи) - Пиримкул Кадыров - Роман
- Судьба (книга первая) - Хидыр Дерьяев - Роман
- Второй вариант - Георгий Северский - Роман
- Призраки прошлого - Евгений Аллард - Роман
- Ночное солнце - Александр Кулешов - Роман
- Марш Акпарса - Аркадий Крупняков - Роман
- Судьба (книга четвёртая) - Хидыр Дерьяев - Роман