Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек с паспортом на имя Шварца часто сидел перед картинами Моне. На них мерцали лилии, высились громады соборов. Мы разговорились, и он рассказал, что после захвата Австрии фашистами ему удалось вырваться на свободу и покинуть страну. Правда, он потерял все состояние – большое собрание полотен импрессионистов. Оно было конфисковано, но он не жалел об этом и сказал мне, что пока в музеях можно любоваться картинами, он их считает своими и к тому же не испытывает опасений, что они сгорят или могут быть украдены. Кроме того, во французских музеях выставлены такие шедевры, каких у него не было и в помине. Раньше он, словно заботливый папаша, был привязан к своей коллекции, которую берег и считал лучшей на свете. Теперь ему принадлежат все картины в публичных собраниях, и ему не надо о них заботиться.
Это был чудесный человек, тихий, кроткий и веселый, несмотря на все, что ему пришлось пережить. Он почти совсем не смог захватить с собой денег, но ему удалось спасти несколько старых почтовых марок. Марки спрятать легче, чем бриллианты. А с бриллиантами может выйти очень плохо, если они спрятаны в ботинках и вас ведут на допрос. Их трудно продать – начинаются расспросы, и в конце концов вам предложат мизерную цену. А почтовыми марками интересуются филателисты, которые ни о чем не спрашивают.
– Как он их провез? – спросил я с профессиональным интересом эмигранта.
– Он взял старые, затрепанные письма и засунул марки за подкладку конвертов. Таможенные чиновники просматривали письма, а на конверты и не смотрели.
– Ловко, – одобрил я.
– Кроме того, он взял с собой два маленьких карандашных портрета Энгра. Он прикрепил их на широчайшие паспарту, вставил в безвкусные рамки фальшивого золота и заявил, что это портреты его родителей. На паспарту, кроме того, с обратной стороны он незаметно приклеил два рисунка Дега.
– Ловко, – повторил я.
– В апреле у него случился сердечный приступ. Он передал мне свой паспорт, оставшиеся марки, рисунки, а также адреса людей, покупающих марки. Когда я на следующее утро пришел к нему, он лежал в кровати мертвый, неузнаваемый. Я взял деньги, которые у него еще оставались, костюм, немного белья. Он сам накануне велел мне сделать это, если умрет, пусть лучше все попадет товарищу по несчастью, чем хозяину.
– Вы кое-что изменили в паспорте? – спросил я.
– Только фото и год рождения. Шварц был на двадцать пять лет старше. Звали его так же, как и меня.
– Кто вам это сделал? Брюннер?
– Какой-то человек из Мюнхена.
– Это Брюннер. Специалист по паспортам.
Брюннера хорошо знали эмигранты. Он был мастером исправлений в паспортах, многим помог, но у самого, когда его схватили, не оказалось никакого документа. Его погубила суеверная мысль. Он хотел быть честным благодетелем для других и верил, что пока он не делает ничего для себя, с ним ничего не случится. До эмиграции у него была небольшая типография в Мюнхене.
– Где он теперь? – спросил я.
– Разве не в Лиссабоне?
Этого я не знал. Впрочем, может быть, он и здесь, если еще жив.
– Я почувствовал себя как-то странно, когда у меня оказался паспорт, – сказал Шварц номер два. – Я не решался им пользоваться, пока не привык к своей новой фамилии. Я твердил ее все время. Бродил по Елисейским полям и без конца повторял слово «Шварц» и новую дату моего рождения. Я сидел в музее перед картинами Ренуара и – если был один – вел шепотом воображаемый диалог; резким голосом: «Шварц!» И тут же, вскакивая, быстро отвечал: «Здесь!» Или же бурчал: «Фамилия!» – и вслед за этим автоматически выпаливал: «Иосиф Шварц. Место рождения – Винер Нейштадт, 22 июня 1898 года». Даже вечером, прежде чем заснуть, я тренировал себя. Я боялся, что если какой-нибудь полицейский ночью вдруг разбудит меня, я могу в полусне сказать не то, что надо. Я хотел забыть свою старую фамилию. Оказалось, что это далеко не одно и то же – совсем не иметь паспорта или жить под чужим именем. Чужой паспорт казался опаснее.
Вскоре я продал оба рисунка Энгра. Мне дали за них меньше, чем я ожидал. И все-таки у меня вдруг оказались деньги, каких я давно уже не держал в руках.
Потом, как-то ночью, мне пришла в голову одна мысль, от которой я уже не мог освободиться. А нельзя ли мне поехать с этим паспортом в Германию? Ведь он настоящий. И неужели каждый на границе возбуждает подозрение? Я мог бы повидать жену. Мог бы избавиться от опасений за ее судьбу. Мог бы…
Шварц посмотрел на меня:
– Вы ведь все это, наверно, знаете. Эмигрантский колер в чистейшей форме. Спазмы в желудке, в горле, зуд в глазах. То, что на протяжении пяти лет ты затаптывал в землю, что пытался забыть, чего боялся, как чумы, снова подымалось: смертельные воспоминания, неизлечимый рак души любого эмигранта.
Я попытался освободиться от колера, по-прежнему уходил к картинам мира и тишины, к Сислею, Писсарро и Ренуару, часами сидел в музее, но теперь все это действовало на меня совсем иначе. Картины больше не успокаивали. Наоборот, они звали, вопили, напоминали о стране, еще не опустошенной коричневой проказой, о вечерах в тихих переулках, где над стенами свешиваются гроздья сирени, о сумерках в старом городе, о зеленых колокольнях церквей с реющими вокруг ласточками и о моей жене.
Я обычный человек, лишенный каких-нибудь особых качеств.
Я прожил с женой четыре года, как живут многие: без ссор, приятно, но и без больших страстей. После первых месяцев у нас началось то, что называют счастливым браком: отношения двух людей, решивших, что уважение друг к другу – основа совместного уютного бытия. Мы не тосковали по несбыточным снам. Так по крайней мере казалось мне. Мы были разумные люди и сердечно любили друг друга.
Теперь же все сдвинулось. Я обвинял себя в том, что устроил такой ординарный брак и все просмотрел. Зачем я жил? Что я делаю теперь? Уполз в нору и жую жвачку. Долго ли еще это будет тянуться и чем кончится? Наступит война, за ней победа Германии – единственной страны, вооруженной до зубов. Что будет тогда со мной? Куда ползти, чтобы спасти жизнь? В каком лагере придется умирать от голода? У какой стены – если я окажусь настолько счастливым – меня убьют выстрелом в затылок?
Вот так паспорт, который должен был меня успокоить, приводил меня в отчаяние. Я бегал по улицам, чуть не падая от усталости, не мог спать, а если засыпал, просыпался от снов. Я видел жену в камере гестапо; я слышал ее крики о помощи с заднего двора гостиницы; однажды, войдя в «Кафе де ла Роз», увидел ее лицо в зеркале, наискось висевшем напротив двери. Она бегло посмотрела на меня – бледная, с печальными глазами – и тут же исчезла. Это было так явственно, что я подумал: она здесь – и быстро кинулся в другой зал. Зал, как всегда, был полон, но ее не было.
Это превратилось в навязчивую идею; меня не оставляла мысль о том, что она тоже эмигрировала и теперь разыскивает меня. Сотни раз я видел, как она заворачивала за угол или сидела на скамейке в Люксембургском саду, но когда я подходил, ко мне поднималось чужое удивленное лицо. Однажды она пересекала площадь Согласия – как раз перед тем, как гудящий поток машин сорвался с места, – и уже на этот раз в самом деле была она! Ее походка, ее манера держать плечи! Я даже узнал ее платье. Однако когда полицейский наконец остановил лавину автомобилей и я смог броситься вслед, оказалось, что она исчезла, ее поглотило зияющее отверстие подземки.[5]
Когда я наконец добрался до перрона, то увидел только издевательское мигание красных хвостовых огней отошедшего поезда.
Я рассказал о своих мучениях одному знакомому. Его звали Лезер, он торговал чулками, а раньше врачевал в Бреслау. Он посоветовал мне избегать одиночества.
– Заведите себе женщину, – сказал он.
Это не помогло. Вы знаете отношения, продиктованные необходимостью, одиночеством, страхом. Бегство к маленькому теплу, к чужому голосу, телу, и пробуждение – словно от падения – в каком-нибудь жалком помещении, и чувство чужой страны, и безутешная благодарность дыханию, что слышится рядом. Но разве все это может сравниться с бешенством фантазии, которая сушит кровь и заставляет человека просыпаться по утрам с горьким ощущением загубленной жизни?
Я рассказываю теперь и вижу, что это выглядит бессмысленным и противоречивым. Тогда было не так. После всех метаний оставалось одно, непреложное: я должен вернуться. Я должен еще раз увидеть жену. Может быть, она уже давно живет с другим. Все равно. Я должен ее увидеть. Слухи о войне усиливались. Все увидели, что Гитлер сразу же нарушил обещание занять только Судеты, а не всю Чехословакию. Теперь то же самое началось с Польшей. Война надвигалась. Союз Польши с Англией и Францией делал ее неизбежной. Только теперь это уже было вопросом не месяцев, а недель. И для моей жизни – тоже. Я должен был решиться. И я сделал это. Я собрался ехать в Германию. Что будет потом, я не знал. Я был готов на все. Если начнется война, думал я, то все равно пропадать. Я будто сошел с ума.
- Станция на горизонте - Эрих Мария Ремарк - Классическая проза
- Время жить и время умирать - Эрих Ремарк - Классическая проза
- Возлюби ближнего своего - Эрих Ремарк - Классическая проза
- История любви Аннеты - Эрих Ремарк - Классическая проза
- Прыжок за борт - Джозеф Конрад - Классическая проза
- Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец - Густав Майринк - Классическая проза
- Танкер «Дербент» - Юрий Крымов - Классическая проза
- Портрет художника в щенячестве - Дилан Томас - Классическая проза
- Дерево - Дилан Томас - Классическая проза
- Морская даль - Дилан Томас - Классическая проза