Мы слышали, как звонко была провозглашена республика под окнами королевской тюрьмы членом муниципалитета Любеном; это событие и привело нас в Тампль.
Возвратимся под мрачные своды замка, в котором заключены король, ставший простым смертным; королева, оставшаяся королевой; дева, которой предстоит стать мученицей, и два несчастных ребенка, невинных если не по происхождению, то по малолетству.
Король находился в Тампле; как он там очутился? Имел ли кто-нибудь целью заранее сделать его тюрьму постыдной?
Нет.
Петиону сначала пришла в голову мысль перевезти его в центр Франции, поселить в Шамборе и содержать его там как короля, находящегося не у дел, подобно ленивым королям.
Если предположить, что все европейские монархи заставили бы молчать своих министров, генералов, свои манифесты и лишь следили бы за происходящим во Франции, не желая вмешиваться во внутреннюю политику французов, то низложение 10 августа и это существование, ограниченное стенами прекрасного замка, в чудесном климате края, который называют садом Франции, было бы не самым суровым наказанием для человека, искупающего не только свои грехи, но также ошибки Людовика XV и Людовика XIV.
Вандея восстала; бунтовщики собирались нанести удар со стороны Луары. Причина показалась убедительной: от Шамбора пришлось отказаться.
Законодательное собрание предложило Люксембург — флорентийский дворец Марии Медичи, знаменитый своим уединением, своими садами, соперничающими с садами Тюильри, и не менее подходящий в качестве резиденции для отстраненного от власти короля.
Тут возражение вызвали подвалы дворца, соединяющиеся с катакомбами; может быть, это было всего лишь предлогом Коммуны, желавшей иметь короля в своих руках; однако предлог был благовидный.
И Коммуна проголосовала за Тампль. Она имела в виду не башню, а дворец Тампль, бывшее командорство ордена тамплиеров, а затем одно из мест развлечений графа д’Артуа.
Во время переезда королевской семьи, даже несколько позднее, когда Петион уже перевез ее во дворец и она в нем размещена, а Людовик XVI уже отдает распоряжения по благоустройству, в Коммуну поступает донос, и Манюэля отправляют в Тампль с окончательным распоряжением муниципалитета заменить дворец донжоном.
Манюэль прибывает на место, изучает комнаты, предназначенные для размещения Людовика XVI и Марии Антуанетты, и выходит пристыженный.
Донжон для жительства совершенно непригоден: в нем ночует лишь привратник, который не в состоянии предложить достаточно места, располагая небольшими комнатами и грязными кроватями, кишащими насекомыми.
Во всем этом видна скорее обреченность, нависшая над вымирающим родом, нежели постыдная предумышленность судей.
Национальное собрание не торговалось, когда речь зашла о расходах на содержание короля. Король любил поесть, и мы не собираемся его в этом упрекать: это было свойственно всем Бурбонам; но он делал это не вовремя. Он ел, и с большим аппетитом, во время резни в Тюильри. И не только его судьи упрекали его на процессе за эту несвоевременную трапезу, но, что гораздо важнее, история, сама неумолимая история, отметила это в своих анналах.
Итак, Национальное собрание выделило пятьсот тысяч ливров для расходов на стол короля.
В течение четырех месяцев, пока король оставался в Тампле, расходы составили сорок тысяч ливров, то есть десять тысяч в месяц или триста тридцать три франка в день (в ассигнатах, что правда — то правда, но в то время на ассигнатах теряли не более шести — восьми процентов).
У Людовика XVI было в Тампле трое слуг и тринадцать человек кухонной челяди. Его обед состоял ежедневно из четырех первых блюд, двух жарких по три ломтя мяса в каждом, четырех закусок, трех компотов, трех тарелок с фруктами, графина с бордо, графина с мальвазией, графина с мадерой.
Только король с сыном пили вино; королева и принцессы пили воду.
С этой, материальной, стороны королю жаловаться было не на что.
Но чего ему действительно не хватало, так это воздуха, физических нагрузок, солнца и тени.
Привыкший охотиться в Компьене и Рамбуйе, в парках Версаля и Большого Трианона, Людовик XVI теперь вынужден был довольствоваться не двором, не садом, не аллеей даже, а выжженной солнцем голой площадкой с четырьмя квадратиками увядшего газона и несколькими чахлыми, корявыми деревцами, с которых осенний ветер сорвал все листья.
Там ежедневно в два часа пополудни и прогуливался король со всей своей семьей; мы неверно выразились: там ежедневно в два часа пополудни выгуливали короля и всю его семью.
Это было неслыханно, жестоко, немилосердно, однако менее жестоко, нежели подвалы мадридской инквизиции, свинец Совета десяти в Венеции, казематы Шпильберга.
Обращаем ваше внимание на то, что мы оправдываем Коммуну не больше, чем королей; мы лишь хотим сказать, что Тампль был притеснением, притеснением страшным, роковым, неуместным, потому что суд превращался в гонение, а виновный — в мученика.
А теперь посмотрим, как выглядят герои нашей истории, за важнейшими этапами жизни которых мы взялись наблюдать.
Король, близорукий, с дряблыми щеками и отвисшими губами, двигавшийся тяжело, переваливаясь с ноги на ногу, был похож скорее на разорившегося добряка-фермера; его печаль была соизмерима разве что с огорчением землепашца, у которого молния спалила амбар или град побил пшеницу.
Королева держалась как всегда — надменно, холодно, в высшей степени вызывающе; в дни своего величия Мария Антуанетта внушала любовь; в час своего падения она могла заставить себе повиноваться, но ни у кого не вызывала жалости: жалость рождается там, где есть симпатия, а королеву никак нельзя было назвать симпатичной.
Мадам Елизавета была в белом платье, символизировавшем чистоту ее тела и души; ее светлые волосы стали еще красивее с тех пор, как она была вынуждена носить их распущенными и без пудры; мадам Елизавета была так хороша в голубых лентах на чепце и по талии, что казалась ангелом-хранителем всей семьи.
Юная принцесса, несмотря на всю прелесть своего возраста, не вызывала к себе большого интереса; в ней — вылитой Марии Терезии и Марии Антуанетте, — как и в матери, сразу чувствовалась австриячка; взгляд ее уже теперь был презрительным и гордым, как у королевских отпрысков и хищных птиц.
Юный дофин, златовласый, болезненно-бледный, был привлекателен; однако взгляд его синих глаз был резким и жестким, в них появлялось иногда совсем не детское выражение; он все понимал — достаточно было матери лишь посмотреть на сына; его детские хитрости порой вызывали слезу даже у его палачей. Бедный мальчик сумел тронуть самого Шометта, эту остромордую куницу, эту очкастую ласку.