Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лоб Саверио был бледен и влажен. Он защищался, лишившись своего красноречия.
— Невозможно! Вы видите: мои вещи упакованы или уже в дороге… Как же мне…
Лунхаус спокойно настаивал:
— Все свои картины художник не запрет и не упакует.
— У меня здесь совсем мало вещей. И те старые и незначительные. Я не могу…
— Это детские россказни!
Во время этой перепалки Саверио не отрывал глаз от знаменитости.
— Я все же не решусь такому мастеру…
Лунхаус бьет козырем:
— Радуйтесь, что видите перед собой великого человека! Наши суждения имели бы для вас меньшую ценность.
Саверио опустил свою несчастную голову и, отчаявшись, какое-то время молчал. Потом снова пожаловался:
— Я не могу!
Но вокруг раздавались уже оскорбительные уговоры, которыми общество равнодушных к искусству людей из милости просит художника поступиться ради них своим произведением, поделиться чем-нибудь сокровенным:
— Никаких отговорок, ну, пожалуйста!..
Саверио, кому я сочувствовал всей душой, был в полной растерянности. Он тяжело поднялся, будто опухший уставший старик, и подошел к окну, сквозь которое проникал уже темно-золотой свет вечернего солнца. Он действительно потерпел фиаско. Еще полчаса — и наступил бы вечер, а ни один сведущий в искусстве человек не станет требовать картину, чтобы рассматривать ее в темноте.
Было заметно, что Саверио пришел к какому-то решению. Однако сделал он нечто совершенно неожиданное.
Осторожно и медленно, будто чтобы выиграть время, подошел он к граммофону, покрутил ручку и поставил пластинку. Из трубы аппарата выдавал свою могучую кантилену Карузо. Но Саверио этого было недостаточно. Припертый к стенке художник включил механическое пианино, и могучее пение перекрыл отбарабаненный призрачными пальцами бравурный этюд.
Это трудно описать. Не существует шума более ужасного, более демонического, чем насильственная неразбериха звуков разнородной музыки. В этом может убедиться всякий, кто остановится в фокусе звучания оркестриков публичных домов, ярмарок, лупанаров, карусельных органчиков. Подобная полифония — звуковое отображение разрушенной, извращенной души, безумия, бездны. То же самое происходило здесь — в высокой, предавшейся хаосу звуков комнате. В этом и состояла цель! Нужно было расстроить наш рассудок? Или чья-то больная совесть требовала такого обморока душ? Было ли это падение преследуемого в пропасть или пустая поза? Мы взглянули друг на друга. Даже Лунхаус окаменел. Только знаменитый художник оставался совершенно равнодушным. Он углубился в себя как холодный профессионал, который не позволит музыке карманных часов свести себя с ума. Он не был сбит с толку и, казалось, понимал суть скандала, который устраивает всякий аферист, когда его ловят за руку. Однако я начинал ненавидеть нашу знаменитость за его абсолютное безразличие.
Саверио неожиданно вытащил откуда-то картину. Она была совсем маленькой, в рамке под стеклом.
Он подождал, пока мы все подошли к нему, затем резко повернулся, оказавшись лицом к окну, и судорожным движением поднял картину, держа ее против света и вставив прямо в золотистый прямоугольник окна.
Видна была черная стеклянная поверхность, больше ничего.
Все молчали, только безумная музыка насмехалась над этой сценой.
Лунхаус схватил Саверио за руку:
— Повернитесь, мастер, повернитесь! Нам плохо видно!
Но тут осмеянный всеми художник оскалил зубы и с безудержной яростью выкрикнул:
— Вы ничего не понимаете, господа! Так и нужно, так лучше всего!
Эта внезапная ярость испугала меня. Настолько противоречила она прежней мягкости Саверио.
Чтобы найти поддержку и помощь, дрожащий от возбуждения Саверио обернулся к прославленному художнику. Тот, однако, давно отошел от него, едва скользнув по картине взглядом, и расхаживал, стуча подкованными сапогами, по ателье, весьма заинтересованный вихрем крутящейся пластинки. Он держался в стороне как воплощение самодостаточности и безразличия. У того шарлатана, что держит против света коричневое пятно, и у настоящего художника, воспроизводящего лицо мира беспристрастными красками, — у Саверио и у него самого, — не могло быть ничего общего.
Но, несмотря на шумный вой, несмотря на молчание, что было еще громче и мучительнее, я слышал рыдания в груди Саверио, слышал, как от душевной боли скрипят его зубы.
Я не мог больше этого выносить. Кто-то должен сказать свое слово! Пусть я! Чтобы сделать это, я подошел к картине вплотную; ведь я был убежден, что Саверио не считает нас простаками.
Сначала я не увидел на темном стекле ничего, кроме собственного зеркального отражения. Но я намерен был проникнуть сквозь это отражение и преодолеть его. И действительно, под более острым взглядом оно постепенно исчезло. Зато медленно всплыло из черного пятна призрачное лицо мужчины, полное такой душевной силы, такого неповторимого постижения страдания, что и теперь, годы спустя, когда я пишу все это, я всегда могу вызвать в своей памяти его облик.
Конечно, я дилетант, и должен считаться с суждениями знатоков. Но я знаю, что говорю. Только один мужской портрет вызвал во мне такое же переживание, как это лицо, выплывшее на мгновение из смутного фона зеркального стекла. Это, быть может, кощунство, но ничем не могу помочь… Рембрандтовский царь Саул, тянущий к глазам полог шатра.
Была ли это живопись, фокус или мое собственное воображение?
Я не знаю.
Но зачарованный и одновременно полный глубокой радости, вопреки всем знаменитостям на свете, я воскликнул:
— Как это прекрасно!
Из-за картины ответил ликующий голос Саверио:
— Не правда ли?
II
Это мое восклицание привело к тому, что Саверио не отпустил меня вместе с остальными.
В то время как гости начали прощаться, — это произошло совсем неожиданно, — он не был уже страдальцем со всхлипами в груди и скрежетом зубовным, а снова стал элегантным хозяином и красноречивым жизнелюбом, сожалевшим о раннем уходе гостей, и ласковым голосом особенно сокрушался, расставаясь с обеими красавицами. В бесхарактерность столь быстрого превращения едва верилось. Даже Лунхауса, который причинил ему столько зла, он настойчиво приглашал поскорее навестить его. Великий художник тоже удалился с тяжелой поклажей витиеватых благодарностей за свой милостивый визит.
Когда же я хотел откланяться, оказавшись в числе последних, Саверио, крепко сжав мне руку, отвел меня обратно в ателье.
Мы были одни. Должен признаться, я ждал чего-то. Скажем, «правды». Я был разочарован, поскольку Саверио носился по комнате, неприятно утрируя свою горячность и волнение.
— Бывают ли еще столь ловкие мошенники, как художники? Вы за ним наблюдали?
Он назвал имя знаменитости.
— Встречается ли еще где-нибудь такое сатанинское высокомерие? Вы почувствовали, как этот мазила меня презирает, ибо цвет моей картины слишком необычен? Он даже на нее не посмотрел. Такие вещи для него не существуют. «Темный соус! — думает он, — французы такого еще не пробовали». Как он уверен в себе, этот ограниченный простак! Он не может даже вообразить, что есть и другой путь, кроме его собственного.
Лицо Саверио страдальчески сморщилось, будто каждое слово в его устах непроизвольно становилось ложью. Он все еще метался по комнате. Затем воскликнул:
— Вы не верите, что и я борюсь за правду?
Это было так высокопарно — я не нашелся что сказать. Слово «борюсь» тоже пришлось мне не по вкусу. Возбужденный Саверио снова схватил меня за руку:
— Только вы меня поняли!
Что-то в моем взгляде, кажется, разозлило его. Он внезапно пожелтел и сменил тон:
— Вы действительно видели мою картину?
Этот вопрос потому так смутил меня, что я не знал (и не знаю до сих пор), видел ли я полный душевной боли мужской портрет, или вообразил его. Но я твердо ответил:
— Видел.
— Подумайте! Могли бы вы поклясться, что видели это лицо?
Хотя я и не мог преодолеть своего сомнения, я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
— Да.
Он тут же подмигнул:
— А что, если это лицо — только внушение, гипноз?
Был ли он настолько честолюбив, что ему вдруг захотелось вместо художника предстать колдуном? Я рассмеялся:
— К сожалению, я не медиум. Вам не удалось бы мне что-нибудь внушить. Впрочем, попытайтесь еще раз. Где картина?
Он молча включил свет, так что возник довольно неприятный полумрак-полусвет: снаружи до ночи было еще далеко. Тут он подошел очень близко и сказал совсем тихо, будто признавался в чем-то мучительном:
— Вы — друг господина Лунхауса. А господин Лунхаус определенно намекнул вам, что я не художник.
Я энергично защищался:
- Книга птиц Восточной Африки - Николас Дрейсон - Классическая проза
- Когда горит снег - Александр Перфильев - Классическая проза
- Младенец вносит свой вклад - Джером Джером - Классическая проза
- Железнодорожные пассажиры - Франц Кафка - Классическая проза
- Террорист - Джон Апдайк - Классическая проза
- Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба - Жан-Поль Сартр - Классическая проза
- Сказки для самого себя - Анри Ренье - Классическая проза
- Процесс - Франц Кафка - Классическая проза
- Дневники - Франц Кафка - Классическая проза
- Набор рекрутов - Франц Кафка - Классическая проза