Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведет оригинальный образ жизни, в Москве бывает редко. Живет в деревне под Москвой, у какой-то крестьянки. Проводит в деревне все время. Керосиновая лампа. Самовар. Простой стол и одиночество. Надевает туфли, зажигает лампу, пьет чай и ходит по комнате часами, думая, иногда записывая несколько слов, потом (снова) к ним возвращаясь, переделывая, перечеркивая. Его радует удачный эпитет, хорошо скроенная фраза. Он и в самом деле мучается и пишет вещи запоем, причем пишет не то, что захотел накануне, а то, что само как-то появляется в сознании.
"На днях решил засесть за рассказ для Вас, за отделку, но проснулся и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день писал про бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, - не мог оторваться".
Сейчас он влюблен в лошадей, впрочем, это длится уже много лет, путается с жокеями, конюхами, изучает лошадей, иногда пропадает на ипподроме и конном заводе. Говорит, что пишет что-то о лошадях и жокеях.
Равнодушен к славе. Ему хотелось бы, чтобы его забыли. Жалуется на большое количество иждивенцев, кабы не они, было бы легче.
Бабель говорит: "Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он говорит".
Я его печатал в 1918 году в "Вечерней звезде" - после первых его рассказов в "Летописи". Я его тогда выручил. Когда он встретил меня в 1922 году в Москве - он привез тогда свою "Конармию", - он буквально повис на моей шее и уверял, что он приехал в Москву именно ко мне, что он меня искал и т. д.
Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их позже. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционные, то есть они непечатны: ибо материал их таков, что публиковать его сейчас вряд ли возможно. Бабель работал не только в Конной, он работал в Чека. Его жадность к крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к страданиям ограничила его материал. Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слезы и кровь - вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, - это, вероятно, про Чека. Он и в Конармию пошел, чтобы собрать этот материал. А публиковать сейчас боится. Репутация у него попутническая.
Вчера заходил Бабель, принес читать новый рассказ: розовый, в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет вином, весел.
- "Кормит меня, возит повсюду", - говорит. Читал рассказ о деревне. Просто, коротко, сжато - сильно. Деревня его, так же как и Конармия, кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики, сельсоветчики и кулаки, кретины, уроды, дегенераты. Читал и еще один рассказ о расстреле страшной силы. С такой простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, - показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образа до полной иллюзии. И все это простейшими (как будто) средствами. "Я, знаете, - говорит, - работаю как специалист, мне хочется сделать хорошо мастерски. Способы обработки для меня - всё. Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо". Он волновался, читая. Он доволен своим одиночеством. Живет один в деревне. Туфли, чай с лимоном, в комнате температура не ниже 26о. Не хочет видеть никого.
Б. опять обманывает. Обещал в октябре рассказ, - не дал. Звонит, прислал письмо, - просит заключить договор: ему надо такой договор, чтобы ему платили деньги вперед. Словом, обычная история.
Пришел сегодня, принес черновик начатых рассказов.
"Нет у меня готовых, что же делать?" Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не сдержал обещание, опять подвел меня. Обещал на декабрь, я анонсировал, а рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве, рассказ начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши - и некоторым презрением к русской литературе, на которую одесситы совершили нашествие.
Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает, жена прислала телеграмму, - если не приедешь через месяц - выйду замуж за другого. Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется.
Б. рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака, его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но не с черного "кухаркиного" хода, - а через подъезд. Управляющий не знал, кто такой Б. И вообще не знал его имени, так же как и кухарка: предложил ему здесь не шататься, а идти на задний двор. Б., не ответив, прошел. Управляющий к нему: "Мы наркомов не пускаем, а ты лезешь". Но в окно его увидел Максим, сын Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать, - за столом, развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость - и разговаривал с Горьким как равный.
Л. Боровой
ПОДАРОК
- Послушай, - сказал мне однажды один мой приятель, журналист и кинематографический деятель, - сегодня у меня будет Бабель. Придет непременно, потому что я ему устраиваю аванс. А ведь он - горе мое! - не покрыл еще и прежний. Но что делать! Бабель ведь... Придут, вероятно, еще и другие. В общем, приходи. При тебе мне будет легче с ним разделаться.
Когда я пришел к Владимиру Александровичу, у него уже сидел какой-то седой красивый старик. Оказалось, что это довольно известный немецкий режиссер, бежавший от Гитлера. После долгих скитаний по Европе он приехал к нам, в СССР, прожил у нас более полугода, был обласкан и уже позволял себе критиковать наши порядки. Недавно он предложил Комитету по делам искусств поставить "Персов" Эсхила под открытым небом, по образцу Маркса Рейнгардта, с которым он долго работал.
- Комитет в принципе поддерживает эту идею, - рассказывал немец, - но почему-то никак не может сказать последнее слово. "Боитесь каких-нибудь современных персов?" - спросил я председателя Комитета. "Никого мы не боимся, - сказал председатель, - но дело все-таки сложнее, чем вы думаете". Я в сотый раз объясняю ему, что спектакль пойдет под открытым небом и помещения мне никакого не потребуется, а он все тянет и тянет, готов даже дать еще один аванс, но чувствую, что чего-то недоговаривает. И только вчера говорит мне очень осторожно: "А не будет ли это просто скучно?" "Персы" Эсхила - скучно! О чем же с ним говорить?!
Долго еще тараторил, невыносимо скромничая, этот немецкий режиссер в том же роде. Заявил даже, что сочувствует председателю, который, как он убедился, хороший человек, и притом европейски образованный. Но эта его проклятая нерешительность...
Наконец немец простился и, поговорив еще о чем-то с Владимиром Александровичем в передней, ушел.
И сейчас же пришел еще один гость, на этот раз наш, советский режиссер, у которого тоже было какое-то важное, срочное и личное дело к моему другу. Я хотел уйти, но Владимир Александрович прошептал мне, что теперь я тем более должен остаться.
И опять он ушел с режиссером в переднюю, но довольно скоро вернулся, очень усталый и скорбный. При этом он молча пожал почему-то мне руку, а своей жене Марье Романовне сказал, что пора готовить чай для Бабеля, и Марья Романовна ушла на кухню.
И снова раздался звонок, и опять это был не Бабель.
Пришла молодая, красивая и очень хорошо одетая женщина и сейчас же сообщила, что очень жалеет, что разминулась с "ним", то есть с режиссером, который приходил до нее. Она просила Владимира Александровича повлиять на этого человека, который, конечно, очень талантлив, но почему-то бросил ее с ребенком и сошелся со своей пустенькой и, в сущности, даже не очень красивой помощницей. Владимир Александрович сказал, что он уже повлиял на ее бывшего мужа, и она ушла, заплаканная, но, кажется, довольная, передав на прощание особый привет Марье Романовне, "как женщина женщине".
И вот пришел чем-то очень довольный Бабель. Владимир Александрович рассказал Бабелю, что происходило до его прихода, и вообще о том, как его терзают по личным вопросам всякие люди, как они все ждут от него будто бы советов и наставлений, но главным образом, конечно, авансов.
- Они думают, что литература - это общество взаимного кредита! сказал бодро Бабель. - Были такие до революции. Даже вы это, вероятно, помните, - добавил он, обращаясь ко мне.
Я подтвердил, что были такие еще на моей памяти, и напомнил, что были также и другие общества взаимопомощи. В старой Одессе, например, было общество приказчиков-евреев и отдельно общество приказчиков-христиан.
- Как же! Помню... Повес! Эс Ге Повес! - обрадовался Бабель. - Такая была фамилия у председателя общества приказчиков-евреев. А какая была у этих приказчиков библиотека! Какие они выпускали рекомендательные каталоги! Какие были у них аннотации, если говорить по-современному! У меня сохранился один такой путеводитель по новейшей русской литературе, который был издан их библиотекой в 1912 году под редакцией этого самого Повеса. Какие это были уроки словесности! А какие виньетки! Я непременно когда-нибудь напишу про это...
- Пять дней после катастрофы. Жизнь и смерть в разрушенной ураганом больнице - Шери Финк - Русская классическая проза
- Китайская мельница (киносценарий) - Исаак Бабель - Русская классическая проза
- Блуждающие звезды (киносценарий) - Исаак Бабель - Русская классическая проза
- Старая площадь, 4 (киносценарий) - Исаак Бабель - Русская классическая проза
- Одесские рассказы - Исаак Бабель - Русская классическая проза
- Главный бандит Америки - 1924-1931 - Федор Раззаков - Русская классическая проза
- Салют над Сент-Клуис - Илья Андреевич Финк - О войне / Русская классическая проза
- Прикосновение - Галина Муратова - Драматургия / Контркультура / Периодические издания / Русская классическая проза
- Все-все-все сказки, рассказы, были и басни - Лев Николаевич Толстой - Прочая детская литература / Детская проза / Русская классическая проза / Прочее
- Том 4. Произведения 1914-1931 - Иван Бунин - Русская классическая проза