— В Лавру его везите, — велел Элияху. «Тут дорога прямая, быстро доберетесь. Кто это хоть?»
— Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, — ополченец укрыл раненого сеном, и, подстегнув лошадей, погнал телегу к видневшемуся вдали выезду из города.
— Он меня и не узнает, — вдруг подумал юноша. «Он же почти без сознания был, он и не помнит меня».
— Отпустите его, — велел Минин. «А ты одежду скинь, — добавил староста. «Мало ли, вдруг ты там, что еще прячешь».
Элияху снял промокший от крови кафтан, и, вывернув карманы, протянул Минину кинжал.
— Красивая штучка, — тот раздул ноздри, рассматривая сверкающую изумрудами фигурку рыси. «Вроде — игрушка детская, а бьет, — он обернулся на труп Татищева, — смертно. Ну, да не увидишь ты ее более, лекарь, — Минин спрятал кинжал и приказал: «Все снимай! Мало ли, что у тебя под рубахой, али в сапоге, мы теперь люди ученые».
Элияху стиснул зубы, и, отвернувшись, краснея — разделся.
— Татарин, — усмехнулся Минин, разглядывая юношу. «Али жид. Ну да у самозванца и тех, и тех достанет, впрочем, на виселице — все одинаково дергаются».
— Не похож он на татарина-то, Кузьма Семенович, — хмуро сказал высокий ополченец. «Тако же — на жида».
— А то ты много жидов у себя в Завольжье видел, — ядовито отозвался Минин, и, встряхнув, ощупав шаровары и рубашку, — швырнул их юноше. «Жид, али не жид — нам сие без разницы, для убийцы пощады не будет».
Элияху, молча, натянул одежду, и, нахлобучив на голову валяную шапку, подумал: «А грамотца Степе от Никифора Григорьевича — там еще, в подкладке. Ну да что теперь, где Степу искать? Пусть, будь что будет, зато я сделал то, что должно — отомстил».
Он почувствовал, как врезается в запястья толстая веревка, и, вскинув голову, получив тычок в спину, не обернувшись на труп, — вышел во двор.
На мосту через Почайну уже никого не было, над Кремлем висел тонкий, бледный серпик луны, в камышах щелкала какая-то птица, и Элияху, искоса посмотрев на тонкую, огненную полоску заката над далеким волжским берегом, подумал: «Может, все-таки сказать им? Да нет, они и слушать не будут».
— Он Михайлу Никитича ножом зарезал, сука, его атаман Заруцкий подослал, — сказал один из ополченцев охране, что стояла у ворот. «Завтра на глазах у всех его вздернем, чтобы неповадно было».
Ратники заматерились и Элияху услышал жадный, захлебывающийся голос: «Да нам его отдайте, мы его до кишок разорвем, еще веревку на него тратить!»
— Кузьма Семенович не велел, — оборвал их ополченец. «Иди, иди, жидовня проклятая, — он подтолкнул Элияху.
— На кол его! — крикнул кто-то. «Чтобы помучился, как следует, кровопийца! Еще лекарем притворялся!»
Низкие, железные двери подпола со скрипом отворились, и юноша, все еще со связанными руками — полетел по узкой, сырой лестнице — в темную, непроницаемую, молчаливую глубину.
Степа Воронцов-Вельяминов разогнулся, и, вытерев пот со лба, усмехнулся про себя: «Надо будет потом руки медвежьим жиром смазать, мозоль на мозоли. Но чего ради брата не сделаешь».
Усадьба Романовых стояла на холме. Подросток, отложив топор, залюбовался видом, что открывался сверху. Мощная, широкая Волга и медленная, зеленая, Ока — поуже, сливались где-то в отдалении, у холма, на котором возвышался Кремль, поблескивала тихая, заросшая камышами Почайна.
— Написать бы сие, — подумал Степа. «Не на иконе, а на холсте, как батюшка рассказывал. Он же говорил, этот архитектор итальянский, Брунеллески, изучал прямую перспективу.
Батюшка мне рисовал собор Санта Мария дель Фьоре, там Брунеллески купол делал.
Только бы одним глазом посмотреть на Флоренцию, это же красота какая. А вот — тоже красота, ее-то мне и надо, — он тихо рассмеялся и, отложив топор, быстро спустился по приставной лестнице во двор.
— Марья Ивановна, — тихо, оглянувшись, позвал он.
— Степа, — девушка ахнула, прижав к груди деревянную миску с мукой. «Крышу же закончили класть».
Подросток ухмыльнулся. «Я вашей матушке сказал, что проверить хочу, — все ли ладно, а то еще дожди пойдут, — он посмотрел в чистое, ясное небо и легко улыбнулся. «Держите, от Петра Федоровича, как уезжал, велел вам передать, — Степа вытащил из мешочка, что висел рядом с нательным крестом грамотцу. «А вы, Марья Ивановна, ежели хотите что написать — я ему все отнесу, как он вернется».
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Девушка спрятала записку в рукав льняной рубашки, и, зарумянившись, отвернувшись, прошептала: «Беспременно».
— Вот как такие волосы писать? — вдруг подумал Степа. «Они же белокурые, и золотистого цвета немножко есть, там, где солнце отсвечивает. Вернется батюшка, надо будет у него спросить. А вообще хорошо бы ее вот так и нарисовать, с миской, ну да вернусь в монастырь — займусь, хорошо еще, что бумаги у меня много».
— Ты что? — Марья искоса посмотрела на подростка, — он стоял с открытым ртом, глядя куда-то вдаль.
Степа встряхнул рыжими, мягкими, отросшими по плечи кудрями и рассмеялся: «Задумался, Марья Ивановна, сие со мной бывает».
Девушка прислушалась и грустно сказала: «Сейчас матушка меня искать будет. А когда Петр Федорович возвращается?».
— Да той неделей, — успокоил ее Степа, и, взбираясь по лестнице, добавил: «А я к вам еще раза, два приду, крыша-то большая, — он подхватил топор и помахал девушке рукой.
Марья посмотрела на миску муки у себя в руках, и, внезапно всхлипнув, подумала: «Не повенчают нас. И так уже, как на чумных смотрят, а все из-за батюшки и дяди, что на сторону поляков переметнулись. Не разрешит Федор Петрович сватов заслать».
Девушка вспомнила серые, прозрачные глаза, его ласковый шепот с той стороны ограды:
«Никого, окромя тебя мне не надобно, Марья, слышишь, никого!»
— И волосы, — как лист осенний, — подумала Марья. «Господи, еще и война эта, Великим Постом на Москву идут, а ежели убьют его? В инокини постригусь тогда, мне тоже — без Пети не жизнь».
Она посмотрела на влажные следы от слез, что красовались на муке, и, вытерев щеки рукавом, подумала: «Убежать можно. Повенчаемся в деревне, нас там и не знает никто.
Только бы он вернулся быстрее, — Марья посмотрела на Волгу, и твердо велела себе: «Жди.
Все будет хорошо».
В чистой половине земской избы было тихо. Пожарский, — все еще в кольчуге, пахнущий порохом, повертел в руках кинжал, что лежал на столе, и жестко сказал: «Так, Кузьма Семенович, давай-ка, собирайся, переезжай сюда, в Кремль. И без охраны более никто в город не выходит — ни ты, ни я, ни Федор Петрович, как вернется он».
Минин тяжело вздохнул, почесав затылок: «Своими руками змею пригрели, Дмитрий Михайлович, ну что мне стоило его обыскать, как зашел он сюда».
— Ну, обыскал бы, — угрюмо отозвался Пожарский. «Он же лекарем притворялся, понятно, что ножи у него были. Ну, ничего, — князь поднялся, — со дня сегодняшнего никого чужого сюда пускать не будут, коли дело у людей какое — лучше мы к ним, за ворота, выйдем».
— Сие хорошо, — Минин горько усмехнулся. «Там хоша людей достанет, не убьют на глазах у всех. Надо нам кольчуги тоже всем надеть, Дмитрий Михайлович, а то из пищали — тако же выстрелить могут.
— Дорогой клинок-то, — заметил Пожарский. «Дамасской стали, ножны золотые, с алмазами, изумрудами. Особливо под детскую руку делался, сразу видно. Рукоять, — он прищурился, — похоже на Федора Петровича саблю, там тоже насечка такая, искусная. Украл, что ли, его этот жид?».
— Да какая разница, — горько махнул рукой Минин. «Михайло Никитича-то не вернуть уже.
Ладно, пойду, посмотрю, как там виселица — готова ли. Вы, Дмитрий Михайлович, пока, может, поговорите с ним? Хоша бы понять, — один он тут, али много их Заруцкий подослал».
— Поговорю, — усмехнулся Пожарский, засучивая рукав кафтана. «По душам поговорю, Кузьма Семенович».
Степа стукнул в перегородку и весело сказал: «Бояре, я вам кваса принес, соленых огурцов — тако же, и хлеба свежего, — я сам пек!»
Не дождавшись ответа, подросток, подхватив ведра с квасом и огурцами, зажав под мышкой хлеб, — отворил дверь ногой.