Рейтинговые книги
Читем онлайн Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 73 74 75 76 77 78 79 80 81 ... 117

И как восхищает ее во время службы пышное явление любимых «владык» в блистающих ризах, их величие, их взоры, – все то, что о. Сергий Булгаков со смущением и грустью называл «архиереослужением» вместо богослужения. У этого восторга есть свой генезис. Кто читал первый роман Е. Чижовой «Крошки Цахес», тот помнит, что объектом того же поклонения той же героини (безусловно, она одна в обоих романах) там была учительница Ф., наделенная в глазах ученицы сверхчеловеческими качествами. Критик романа Н. Елисеев назвал эти отношения «апологией рабства». Но с тем же успехом можно сказать: школа высокомерия. Ибо «прирожденный восточный владыка» (такова Ф.), кого подымает почти до себя, того ставит над всеми прочими.

Разочарование тут, что называется, при дверях. Радикальное антисоветское учреждение (Церковь в упованиях нашей неофитки) оказалось недостаточно радикальным, оппортунистическим, пошедшим на сговор со своими власть имущими гонителями (последнее, кстати, чистая правда), и в этой стране повиновение Церкви неотделимо от позорного повиновения властям. Тут-то банальный идеологический сюжет мог бы и завершиться, так сказать, высвобождением из пут – в меру драматично, но по сути благополучно. Однако под ним, под сюжетом этим, текут иные воды, и некие аномалии отклоняют его в сторону…

… О чем свидетельствует еще один пласт романа – символико-аллегорический, что ли. На него-то и пришлась львиная доля насмешек над «благоуханными», как пишут зоилы, затейливостями текста. В самом деле, легко ли читать такое: «Перед моим ошеломленным сердцем мир разрывался с шумом, как будто молния, ударившая в огромное дерево, разорвала его надвое, на два ствола – растущие из одного корня. Корни болели, словно были моими ногами, ушибленными одним ударом. Мир, разорванный на живых и мертвых, пугал меня, приводил в ужас, разрывал губы. Закушенными в кровь, я бормотала бессвязные слова о призраке мертвого дома, который, раз увиденный, никуда не девается, остается, уходит в глубину». «На иссохших ветвях, так и не пустившихся своими словами, лопались привитые почки – страшные и чужие. Два безжалостных мира, низ и земля, погрязшие в ненависти, прорастали во мне – из одного ствола. Сучковатый, вживленный отросток изгибался, припадая к коре и выбрасывая зеленоватые корни, въедавшиеся в мою сердцевину» (отрывки взяты из начала и из конца романа, а можно бы и из середины; выделения – авторские). Не запрещается, конечно, квалифицировать этакое как барокко – или, для пущей учености, как эвфуизм, – припомнив Шекспира, декламировать которого учила героиню в школьные годы богоравная Ф. Можно заодно вызвать из меньшего отдаления Серебряный век вкупе с «Серебряным голубем» и «Мелким бесом»; но проще воспользоваться полузабытым немодным словом «декадентство».

А все-таки не одна же тут инкриминируемая автору «безвкусица»? Отчего-то ведь исторгаются такие протуберанцы, почти самопроизвольно?

Разгадка, по-моему, в том, что героиня-повествовательница не приемлет в Церкви не властную иерархию (с умными людьми и поговорить любопытно), а мистическую жизнь. Не вовлекаясь, не вливаясь в та́инственный церковный организм, но будучи одарена тягой к чудесному, она ищет своей мистики, своего магизма и пифизма. Истерика и экстатическое перенапряжение – спутники ее души, отвергшей трезвение как условие приятия преподаваемых Церковью таинств. И отсюда же – литературность. Не как изъян стиля, эстетическая неряшливость. А как следствие неумения видеть себя в истинном свете, как нарядная подмена самопознания.

Впрочем, истоки своего метода героиня адресует Томасу Манну, давая понять, что это чтение пришлось у нее как раз на годы церковно-любовной психодрамы. Она хотела бы, чтобы и у нее «каждая предыдущая история» оказывалась «развернутым определением следующей», «каждое слово, родившееся по случаю, не исчезало даже тогда, когда исчезал сам случай». Руководясь этим открытием, она начиняет вязкую консистенцию своего текста знамениями-лейтмотивами, и настойчивость, с какой это делается, заслуживает уважения, как всякий кропотливый труд. Скажем, если она видит на улице треногу для асфальтового котла, то потом этот преисподний кипящий котел будет являться ее физическому и мысленному взору в нужное время в нужном месте. Если ее поразит половое возбуждение дебила в доме скорби рядом с Почаевской лаврой, куда она ненароком попала, то потом ту же неприглядную картину продемонстрирует ей «ночной гость», то бишь нечистый.

(Кстати, сцена с «гостем», предлагающим нашей протагонистке душевный покой в обмен на согласие забыть о грузе исторической вины России ХХ века, – сцена эта написана весьма искусно и изобретательно. Памятуя об известных предшественниках, автор старается их не повторять. И однако же – после Достоевского и Томаса Манна? Боливар не вынесет троих.)

Среди вновь и вновь нагнетаемых ознаменований одно занимает в мыслях рассказчицы особое место. Это поминальные просфоры и частицы, которые вынимает из них за поименно поминаемых священник, с тем чтобы по окончании общего причастия (а не раньше – как можно понять из текста романа) опустить их в евхаристическую Чашу и «потребить» вместе с оставшимися Св. Дарами.

Узнав об этом, героиня потрясена: ведь старухи (почему-то именно старухи), стоящие в храме, в своих записках поминают и убиенных, и их убийц, обе категории, на которые делится «этот народ»,[35] «народ-шизофреник». Значит, во чреве, в теле предстоятеля убитые и убийцы накапливаются вынутыми за них частицами и смешиваются, образуя как бы мистическую основу для служения (архи)иерея сразу двум господам: Богу и безбожной власти. Такая вот эзотерика. На человека, не приемлющего того, что Церковь молится за всех, не в последнюю очередь – за сугубых грешников, что заповедано даже молиться за своих врагов, эта надрывная мистика может произвести известное впечатление. Мне же она видится эффектной спекуляцией на реальной политической трагедии России и Русской Церкви.

Символический пласт романа – рельефный лепной декорум плоского идеологического сюжета. Он, даже если принять во внимание его назойливость, придает рассказу некое музыкальное и визионерское измерение. Обманчивое. (Даже заключительная сцена, где героиня распростирается крестом перед иконой, исполнена все того же мистического позерства.) Обманчивое – но не всегда и не во всем. Внутридушевные метафоры, вскипающие до истерического градуса, способны иногда поведать о подлинно страшном, о том невыдуманном опыте, что был упомянут мною вначале.

Как бы подойти к этой тягостной и деликатной теме? Вот один из мотивов, выбивающийся в бок из обличительного «историософского» цикла. Это тема материнства. Героиня (в те годы) бездетна, и наставники «с волевым упорством» уговаривают ее завести ребенка, чтобы исправить ее очевидный для них душевный вывих. Но в такой перспективе материнство представляется ей формой рабского послушания и самоубийственной неволи («глаза, повернутые внутрь, видели череду заживо истлевающих женщин, склоненных над колыбелями»). Между тем ей ведома другая «темная мысль о материнстве», другое чревоношение: «Я думала о себе как о будущей матери, способной дать жизнь новому – книжному – младенцу, причем сделать это без всякого мужского участия». Не заключайте, что здесь простая и всем знакомая метафора творчества. Намек на травестию бессеменного зачатия достаточно явен. Чуть позже она в припадке наития лепит из цементного раствора человечков-терафимов и бормочет: «Нет, нет детей, нет и не будет…» – «с наслаждением, словно зачиная новую жизнь». А в тяжкой сцене экзорцизма (о которой пишет и Азадовский) явственен имеющий совершиться акт духовного аборта: «Через теменное отверстие, осторожно раздвинув затылочные кости, они извлекали что-то, похожее на глиняную фигурку» (далее следуют физиологические подробности).

На ум приходит мысль о мистическом сектантстве: хлыстовская богородица – и не только. В idée fixe этой женщины взять на себя «чужую вину» за превратности российской истории, церковной и светской, подъять и искупить «второе грехопадение», сквозит еще одна воображаемая инкарнация, посягательство еще более радикальное. Такое уже не тянет отнести к области литературных измышлений, – и отслеживая, отслаивая непритворное от притворного, рвешься понять, что же произошло с этой душой на самом деле.

А вот что: «неудачное крещение» (как она сама его называет) оказалось не просто опрометчивым шагом внутрь чужой среды, ложным шагом, который можно исправить, уйдя по-английски. Печать крещения несмываема, и принявшие его всуе вовсе не в нейтральной зоне обнаруживают себя. Как-то мне рассказывали о священнике, который предостерегал оглашаемых от необдуманной готовности креститься, ссылаясь при этом на Евангелие: «… кто из вас, желая построить башню, не сядет прежде и не вычислит издержек, имеет ли он, что нужно для совершения ее. Дабы, когда положит основание и не возможет совершить, все видящие не стали смеяться над ним» (Лк. 4: 28–29). Помнится, в душе я тогда осудила пастыря за его экзаменаторскую строгость: разве Господь не желает «всем спаситися и в разум истины приити»? Прочитав этот роман я, спустя много лет, поняла, что священник был прав.

1 ... 73 74 75 76 77 78 79 80 81 ... 117
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская бесплатно.
Похожие на Движение литературы. Том II - Ирина Роднянская книги

Оставить комментарий