Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот что: «неудачное крещение» (как она сама его называет) оказалось не просто опрометчивым шагом внутрь чужой среды, ложным шагом, который можно исправить, уйдя по-английски. Печать крещения несмываема, и принявшие его всуе вовсе не в нейтральной зоне обнаруживают себя. Как-то мне рассказывали о священнике, который предостерегал оглашаемых от необдуманной готовности креститься, ссылаясь при этом на Евангелие: «… кто из вас, желая построить башню, не сядет прежде и не вычислит издержек, имеет ли он, что нужно для совершения ее. Дабы, когда положит основание и не возможет совершить, все видящие не стали смеяться над ним» (Лк. 4: 28–29). Помнится, в душе я тогда осудила пастыря за его экзаменаторскую строгость: разве Господь не желает «всем спаситися и в разум истины приити»? Прочитав этот роман я, спустя много лет, поняла, что священник был прав.
Героиня «Лавры» решает креститься (хотела написать: «прыгнуть в купель», но вспомнила, что она – «обливанка», как и я, как и большинство из нас, тайно крещенных в 60–70-е годы), потому что так удобно ее мужу, преподавателю ЛДА; потому что к этому ее толкают поиски альтернативы советчине; потому наконец, что она поэтически суеверна и слышала, что крещением смываются все грехи и в душу нисходит нечто. (О Христе она не вспоминает ни в момент таинства, ни после. В ее внутренней речи ни разу не звучит «Имя, превыше всякого имени», это бьет загадкой в глаза, и я не знаю, величайшее ли это благоговение, как в случае с неименуемой учительницей Ф., или крайнее отторжение, подобно тому как с принципиальным упорством ни разу не назван по имени муж рассказчицы.)
И отсюда начинается путь расплаты за напрасное вторжение на чуждую сакральную территорию.
Сначала – разочарование: в душе те же грехи, никуда не девшиеся, а она-то думала, искупавшись в сказочном корыте и ударившись оземь, обернуться царевной. Потом – похоть обличительства, заподазривание в лицемерии и корыстной слепоте даже тех и тогда, кто и когда не дает для этого оснований, как в случае с о. Петром, чье любящее око глядит сквозь врожденное уродство мальчика сына (соскребание позолоты с золотых слитков, по Г. Честертону). И наконец – одержание, обуянность. Признаки нарастания духовной болезни переданы тем добросовестней, чем бессознательней. Она не выносит невещественного света («пустые сияющие глаза отца Петра, заливающие ровным светом мою жалкую, ничтожную жизнь»; «лучезарные, инквизиторские глаза отца Глеба»). Ее сердце «подернуто пеплом» и «загорается багровым» – ср. «пурпурово серый круг» над блоковской музой-демоницей (П. Флоренский в свое время объяснил источник этого свечения). «Страх и отвращение», «холодная ярость», «воскресающая из мертвых ненависть» – эти и подобные речения пронизывают весь текст, сигнализируя о духовном габитусе повествовательницы.
На этом пути есть свои жутковатые пароксизмы, придумать которые было бы трудно (в отличие от ночного посещения беса в образе скверной рептилии). В Церкви героиня не приемлет ее основания, положенного Основателем, – искупительной Жертвы, предполагающей готовность к некоему приношению и у приобщенных; для нее это насилие, жестокость, властная агрессия. И она, чтобы скинуть легкое бремя, прибегает, как бы наугад, по темному вдохновению, к «антипричастию», размачивая хлебные ломти в водке и глотая их; засим ею едва не совершается убийство. Следующий выплеск – в Почаевской лавре, где, обличенная прозорливым старцем (я сама норовлю обходить таких старцев стороной) в прелюбодеянии и ведьмовстве, она с оскорбленными воплями и «качанием прав» добивается срочного венчания с мужем, оказавшегося на поверку кощунством двоебрачия и запутавшего ее в новый силок… И вот – та самая сцена «изгнания беса», из нее, уже откровенно невменяемой, когда засевшее в ней истязуемое отчитыванием страшилище заставляет ее забаррикадироваться и взвыть из-за двери баритоном… песню Галича («Что Тебе до меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего, умоляю Тебя, не мучь меня!» «Пришел Ты сюда прежде времени мучить нас»). Развязка этой сцены подернута туманом, расфокусирована, как и многое другое, где невольные свидетельства преломляются сквозь призму самооправдания и самоутверждения. Но вскоре следует попытка суицида…
Предлагается верить в финальное возвращение героини в Церковь – пусть и вынужденное: потому что идти больше не к кому и просить больше не у кого. Но что-то (помимо оттенка позерства) поверить мешает. Смятенной душе сильно не повезло. Она оказалась волею обстоятельств в коловороте подводных течений и интриг церковного управления, в каковом, конечно, были и есть свои агнцы и козлища, но каковое Церкви не тождественно. Церковь, в своем зримом бытии, – верующий народ, то есть те, кто на страницах «Лавры» неизменно именуется «толпой», «множеством тел», лишенным духа, анахроническим старозаветным сборищем. Вхождение в эту Церковь далеко не всегда сулит одну радость, но оно ставит лицом к лицу с реальностью, рядом с которой слухи о синодальных карьерах отдают чем-то призрачным.
Отлично понимаю, что нарисовавшийся у меня «диагноз» способен отбросить тень бесцеремонности на самого диагноста. Тем более, что в поле зрения – не совсем fiction. Но что поделаешь? В противовес неочевидным достоинствам и слишком очевидным провалам текста мне нельзя было не извлечь из его смутной подосновы то, что вправе претендовать на серьезность события. Пусть простит меня автор, возможно, уже избавившийся от многих бед после проведенного в романе курса аутотерапии.
Часть V. Филология и филологи
Язык православного богослужения как препятствие к раскультуриванию современной России
Сразу хочу предупредить, что я, будучи литератором, гуманитарием, все-таки не филолог в том специфическом смысле слова, в каком оно почти синонимично слову «лингвист». Языку нашего богослужения я училась так, как, по сведениям, почерпнутым из превосходного учебника церковнославянского языка,[36] учились в Древней Руси до XVII века: сначала распознавали буквы и их сочетания, потом заучивали наизусть молитвы. «А понимать эти тексты надо было, основываясь на знании своего родного языка».[37] Метода моего обучения была даже еще более сокращенной – что называется, «путем погружения». Перед первым причастием, готовя меня к исповеди, велели прочитать Последование, акафисты Пресвятой Богородице и Иисусу Сладчайшему, пояснили надстрочные знаки (ни о каких послаблениях в виде гражданского шрифта тогда, тридцать с лишним лет назад, в сельской церкви и не слыхивали), оставив затем наедине с киотом и книгами. Что было делать, я стала читать – и прочла положенное. Никак не мню, что на мне было явлено чудо глоссолалии (в такой гордыне неповинна) – просто церковнославянский язык действительно не может восприниматься носителем русского языка как иностранный, хотя поначалу и воспринимается как странный.
Рассказала я это для того, чтобы предстать перед предполагаемой аудиторией не как исследователь-специалист, а как своего рода экспериментальный объект, как представительница церковного народа, на протяжении последних десятилетий входившего в соприкосновение с богослужебным языком без предварительной подготовки. Я и сейчас, по прошествии стольких лет, языка этого, строго говоря, не знаю (трудности неосвоенного грамматического строя, лексические пробелы остаются), но в каком-то существенном смысле, в каких-то главных очертаниях я его понимаю – еще более – люблю.
Сейчас в церковных и околоцерковных кругах с новой остротой возобновился давний спор вокруг вопроса о «русификации» богослужебного языка. Но никогда, кажется, этот спор, унаследованный еще от XIX века в связи с историей «русской Библии» и получивший отражение в деяниях Всероссийского собора 1917–1918 гг., не обретал такого поляризующего характера, как сегодня. Одна сторона доходит до настоящего языкобожия в своей готовности умереть за «единый аз» церковнославянских текстов, обвиняя русификаторов в еретическом искажении богословских понятий. Другая сторона, ратующая за радикальную замену прежнего языка богослужения на современный русский, обвиняет противников в обрядоверии и едва ли не в сокрытии от паствы разумного смысла преподаваемой ей веры.
Конечно, сакрализация какого-либо одного языка (или немногих) в сравнении со всеми прочими – с христианской точки зрения вещь более чем сомнительная. Все мы – дети Адама, словесные существа, в отличие от бессловесных тварей, и нет такого языка на земле, на котором, после соответствующей работы над ним, нельзя было бы найти выражение для Божественной Истины и обращаться ко Всевышнему. История христианской миссии, начиная с чуда Пятидесятницы, это прекрасно доказывает, и примеры здесь излишни. Утверждать обратное – «это значит стать самим на почву трехъязычной (или четырехъязычной) ереси, с которой боролись славянские первоучители».[38] Другими словами, у каждого языка, на любой стадии его становления, есть свои преимущества и свои недостатки в деле передачи вероучительных истин, но нет такого языка на земле, на котором не могла бы быть возвещена его носителю Благая Весть.[39]
- Русский пятистатейник - Андрей Милов - История / Прочая научная литература / Языкознание
- Лицом к лицу. О русской литературе второй половины ХХ – начала ХХI века - Олег Андершанович Лекманов - Публицистика / Языкознание
- Очерки исторической семантики русского языка раннего Нового времени - Коллектив авторов - Языкознание
- АБРАКАДАБРЫ - Николай Вашкевич - Языкознание
- Марина Цветаева. По канату поэзии - Алиса Динега Гиллеспи - Языкознание
- Системные языки мозга: магия слова, разгадка мифов и легенд, язык и физиология, пробуждение сознания - Николай Вашкевич - Языкознание
- «Есть ценностей незыблемая скала…» Неотрадиционализм в русской поэзии 1910–1930-х годов - Олег Скляров - Языкознание
- О чём молчат языки гор - Александр Кикнадзе - Языкознание
- Кто боится сложностей русского языка? Простые объяснения для всех, кто хочет писать грамотно - Анастасия Алексеевна Шадрина - Языкознание
- Секреты письменных знаков - Евгений Ищенко - Языкознание