традициями. <…> Свободная и вненаучная форма философского творчества, господствующая до сих пор, связана в известной степени с его сущностью…» Наблюдение это трудно оценить без симптоматично-простодушного разъяснения А. Ф. Лосева: «Русская философия неразрывно связана с действительной жизнью, а потому она часто является в виде публицистики, которая берет начало в общем духе времени, со всеми его положительными и отрицательными сторонами, со всеми его радостями и страданиями, со всем его порядком и хаосом. Поэтому среди русских очень мало философов par excellence: они есть, они гениальны, но зачастую их приходится искать среди фельетонистов, литературных критиков и теоретиков отдельных партий…»
Современное философствование не нарушает священных традиций русской культуры. Напротив, энтузиазм, с которым сопряжена местная рецепция Беньямина, Делеза, Деррида и деконструкции, свидетельствует о ее упрочении.
Пока у этой «странной» литературы нет имени. В старомодных журналах она прописана в разделах «теории» либо «культурологии». Однако газеты и глянцевые издания, все более охотно печатающие такого рода тексты, косвенным образом выявляют их исходную жанровую природу. Этот жанр – эссе, особым образом оформленная художественная проза. Жанр, долгое время русской литературой не выявленный, не освоенный, не утвержденный, а потому местной философией в недостаточной мере отрефлектированный. Однако после Розанова, Мережковского, Шестова, Бердяева, Федотова можно говорить о более осознанном – хотя бы на уровне предпочтений и выбора – поиске эссеистической оформленности русского способа философствования.
В советской культуре эссеистическое философствование складывалось в стороне от официоза: в изощренном искусстве комментариев и послесловий к переводам, в обзорных статьях, посвященных западной культуре и западным интерпретациям отечественного наследия. К ним примыкали культ эрудиции и непринужденное остроумие культурологических обобщений, обязанных библиотечным курилкам и московским кухням.
И конечно же – журнальный самиздат и тамиздат.
Этот жанр не требовал научного сообщества. Он не предполагал вопросов по поводу «аксиом». Он не оспаривал прав на «собственный взгляд» и «собственную философию». Напротив, поощрял любые позиции, роли, персонажные маски, любые пересечения границ, любые стыки и самые невероятные обобщения. Философией здесь было то, что объявляло себя философией любопытству читателя. Стоит ли удивляться: захваченная замкнутым горизонтом местной культуры, такая философия даже своими переводами чужих текстов рождала собственные образы себя самой, своего дела, предназначения, истории – сама размечала «смены парадигм», распознавала «мейнстрим», утверждала и опровергала авторитеты.
В постсоветском литературном пространстве, ставшем составной частью пространства массмедиального, способ эссеистического мышления, ориентированного на игру с многообразием мыслительных практик, предстал в образе «единственной альтернативы» перестроечной утопии возвращения «власти литературы». Однако это вовсе не означало отказа от литературы как таковой. Скорее, возвращение к ней. На этот раз – через смещение центра тяжести: от текста – к новым авторским практикам, подобным работе режиссера с уже известными прототекстами и «текстурами», провоцирующими при постановочных расслаиваниях все новые и новые интриги.
Историк культуры легко заметит воспроизведение здесь стратегий московского андеграундного искусства 70-х – прежде всего соцарта и концептуализма: их провокационную игру с различениями и меной языков, культурных кодов и персонажных позиций, рефлексию о месте такой игры внутри современного искусства, иронию по отношению к традициям исторического авангарда и демиургической роли автора, закрепленную «режиссерско-постановочной» художественной практикой, заставляющей говорить об авторе-персонаже, авторе-медиуме, авторе-читателе и т. д. Повторение всех этих ходов постсоветским эссеизмом, разумеется, не упрек: проблематика, выявленная визуальными искусствами и литературным концептуализмом, до последнего времени была наиболее продвинутой в русской культуре. Примечательно другое. Неиссякаемый напор литературного производства, с которым связали судьбу московские художники и их почитатели, представляет собой не что иное, как все тот же культурологический эссеизм, к которому русская культура упрямо сворачивает философствующую мысль.
Кто-то возразит: не совершается ли насилие над жанром? Хорошо, пусть игра и противоречия, пусть занимательность, стремление возбудить токи догадок и ассоциативных комбинаций, пусть нарциссизм и произвол, пусть смена многих перспектив без окончательного завершения, но неужели эссе – это и статьи с продолжением, и монографии, и диссертации?
Вопрос безответен, пока всё измеряется правилами жанра. Однако литературный мир русской культуры живет по собственным законам: классический роман здесь написан стихами, авантюрные приключения мошенника названы поэмой, литературовед же пишет роман о Пушкине, увидев невозможность научно доказательных обоснований своей аргументации.
С русскими философами происходило нечто похожее. И современная российская культура, по-прежнему не доверяющая любым разговорам об исконных правах философии на автономию, всегда готова к самым радикальным «антисепаратистским» мерам. Наиболее действенная, неотразимая – та, что обязана родовому лону общих мест, – имеет свойства аксиомы; в одном из нынешних изводов она звучит так: «Мыслитель, не имеющий доказательств своей правоты, чаще всего становится художником. Только художник может убедить в истинности недоказуемого, в этом его величайшая сила»40.
Увы, немеренные силы русской мысли до сих пор не исследованы. Трудно даже сказать, насколько мы превзошли обитателей общеевропейского дома. Во всяком случае, их кабинетные ученые наши художества по убеждению в истинности недоказуемого явно замалчивают41. Несправедливость? Солидарность с борцами за автономию?.. Не будем терять надежды: если литературно-художественные достижения русской философской прозы еще не изучены, что мешает нам провести другую – на этот раз литературоведческую – конференцию? Тем более что кроме прозы тут найдутся и другие виды и жанры…
Примечания
I. О «фоновых знаниях» см. в кн.: Шабес В. Я. Событие и текст. М., 1989.
2. Барт Ролан Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М., 1989, с. 432.
3. Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. I. М., 1991, с. 431–432.
4. Бердяев. Н. Духи русской революции. – Из глубины. Сборник статей о русской революции. М., 1990, с. 82–84.
5. Розанов В. В. Избранное. Мюнхен. 1970, с. 492.
6. «Поэзия есть истина в форме созерцания; ее создания – воплотившиеся идеи, видимые, созерцаемые идеи. Следовательно, поэзия и есть та же философия, то же мышление, потому что имеет то же содержание – абсолютную истину, но только не в форме диалектического развития идеи из самой себя, а в форме непосредственного явления идеи в образе. Поэт мыслит образами; он не доказывает истины, а показывает ее» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч. Т. 3. М., 1953,с.431); ср. в статье «Сочинения Державина»: «Истина составляет также содержание поэзии, как и философии; со стороны содержания поэтическое произведение – то же самое, что и философский трактат; в этом отношении нет никакой разницы между поэзиею и мышлением. И однако же, поэзия и мышление далеко не одно и то же: они резко отделяются друг от друга своею формою, которая и составляет существенное свойство каждого. <…> Поэзия рассуждает и мыслит – это правда, ибо ее содержание есть так же истина, как и содержание мышления; но поэзия рассуждает и мыслит образами и картинами, а