– единство. Для политики это означает: культура – самодифференцирующаяся система, конституирующая при этом также и способы своей дифференциации, самоконструирования, самоописания, самоинтерпретации. При этом она не только учреждает определенные регулятивные принципы по отношению к формируемым ею коллективным представлениям, образцам, ценностям, ожиданиям, стилям жизни и прочим составляющим мир человека вещам, но одновременно и проблематизирует вместе со всем этим миром и саму себя в последующих актах различений. И в той мере, в какой политика способна принять и усвоить культурный опыт различения Другого – опыт диалога, школы, совместной проектной деятельности – в ее власти раздвинуть горизонт, изменить масштаб: стать чем-то большим, нежели технологией манипулирования интересами и выгодами от лица мифической идентичности. Внутри современной культуры разговоры о какой-либо «аутентичной идентичности», к которой можно апеллировать, представляются неприемлемым фундаментализмом. Сегодняшний человек знает: у нас нет прямого доступа к какой-либо «аутентичной» действительности помимо символических языков культуры, ее инструментов, базисных понятий, моделей и стратегий. Язык политики – один из таких языков. Мы не просто «черпаем из мира», но опираемся на предшествующую текстуру формул, концентрирующих частные истины в единое целое. Соответственно, все утверждения, касающиеся мироустройства, являются производными межличностной, интерсубъективной, целенаправленной коммуникации и обращены к уже имеющимся смысловым и семантическим схемам. В этом смысле выработка собственной позиции, на необходимости и плодотворности которой настаивает культура, является неотменяемым условием и нашей идентичности. Идентичности, опирающейся на труд и риск проблематизирующих различений.
Для политики, ориентированной на такую идентичность, вопрос о «европейской цивилизации» и «самобытной культуре» перестает быть вопросом о «готовых вещах». Образы «готового» – образцы культурного прошлого, воспроизводящие репертуар унаследованных коллективных представлений, привычек, стилей – соизмеряются не с общими образами «цивилизации», но с вполне конкретной культурно-политической архитектурой Новой Европы. Сегодня это еще незаконченная постройка из разных материалов, пространств, стилей, взаимосвязанных переходов. Ее незаконченность означает, что в конструировании и строительстве могли бы принять участие и мы. А если это так, мы должны ясно отдавать себе отчет в том, как мы мыслим такое участие в проектной деятельности, конструировании, строительстве. И прежде всего: как мы мыслим о самой мысли. В нашем случае – политической.
Все «за» и «против», о которых неизменно идет речь, начинаются не с культуры «вообще», но с культуры мысли, в нашем случае – политической мысли. Одна из возможностей уяснить себе ее проблематику – увидеть в культуре проблематизацию политики со стороны Другого.
Другого – потому что при всей экспансии политической активности, культура никогда не превращается только в «материал». Формируемая политикой она, в свою очередь, сама формирует политику. Притом весьма произвольно. Самая большая трудность, а вместе с ней и опасность, состоит в том, что политика не видит, не различает встречных, порой более мощных и глубинных воздействий культуры. Хотя культура способна сохранять целостность этих воздействий даже тогда, когда описывает себя в качестве слоистой, мозаичной, «войлочной», то есть, состоящей из множества самых разных элементов самых разных культурных образований, будьте «этническая разнородность» или «мультикультурное общество», обязанных своим появлением фундаментальным переменам: социально-экономическим, технологическим, даже просто новым волнам миграции.
Все сказанное вовсе не предполагает, что политик должен превращаться в философа или культуролога. Но он может и должен расширить зону различения. Ведь только в ней он может осуществлять свободное и ответственное политическое действие, в равной мере соотносимое не только с теми или иными интересами, но также с сознанием и памятью общества.
Вестник Московской школы политических исследований – «Общая тетрадь» 2003 № 2 (25), с. 69–76
Этнос, нация и национализм
С самого начала хочу предупредить: я не знаю, что такое «гражданская нация». Но для меня очевидно, что в настоящее время в России формируется новый политический дискурс, о котором я скажу позже. Итак, допустим, что есть некий этнос, есть нация и есть естественные предпосылки для формирования соответствующего «изма». Или, другими словами, для появления теории национализма, основу которой составляют некие краеугольные камни: национальные интересы, национальная идентичность, национальная культура, национальное государство. То есть речь идет об очевидных идеологических феноменах. Поэтому стоит проверить прочность этих краеугольных камней, чтобы лучше понять: а чем мы, собственно, занимаемся, когда строим современное государство? При этом будем держать в уме проницательное предупреждение русского философа и писателя Василия Васильевича Розанова о том, что филологические ошибки бывают нередко источником ошибок политических.
Начнем с этноса и нации. Первое слово – греческое, второе – латинское. И обозначают они, казалось бы, одно и то же – «народ». Этнос – народ и нация – народ. Однако в науке слово «народ» не используется. Прежде всего в силу его многозначности: под «народом» понимается множество самых разных значений. Население государства – это народ; жители страны – народ (притом что можно сказать: «в России живут разные народы»); представители национальности и народности, скажем, «северные народы /народности» – тоже народ; трудовая масса населения – трудовой народ; выходцы из народа – тот же народ. Или простое скопление людей, когда мы говорим, например «в зале много народу», «при всем честном народе», «ну и народ». Простонародье – тоже народ; в русской литературе девятнадцатого века простонародье нередко выступало в значении «настоящий», «подлинный» народ и противопоставлялось другим социальным группам как «псевдонароду». Сюда же относятся и всякого рода поясняющие характеристики. Так, историки в недавнем прошлом любили писать о «народных движениях» и «народных восстаниях». Те же характеристики – в статусных обозначениях, таких как «народный артист», или в словосочетании, например, «народное торжество». Таким образом, слово «народ» принадлежит множеству смысловых регистров: от бытовых, повседневных до художественных и теоретических. К слову «народ» апеллируют и образы личной или групповой идентичности, и стратегии политической мобилизационной пропаганды.
Конечно, бросающаяся в глаза перегруженность одного слова многозначностью имеет исторические предпосылки. И я хотел бы о них напомнить. А именно – подчеркнуть следующее. В древнегреческом языке, с которого когда-то переводили Священное Писание на старославянский язык, нашему слову «народ», которым переводчики пользовались наряду со словами «люди», «племя», «род», «языки», противостояло пять греческих. И самое любопытное, что четыре из них выступали в качестве эквивалентов древнерусскому «народ». Например, что обозначало слово «охлос»? Для древних греков это была толпа, чернь, массовое сборище, к которому можно прибавить слово «кратия». Отсюда власть черни – охлократия. Или другое слово – «демос». Тоже народ, но уже в смысле граждан, народного собрания. «Лаос» – третье слово, тоже народ; это либо полчище, либо просто множество людей, публика. Когда сегодня о прихожанах в церкви говорят «миряне» – имеются в виду «лаики». Четвертое слово «плётос» – население, народные массы, люди. И, наконец, еще одно, пятое слово: «этнос» –