надо было купить где-то оборудование. Не знаю, как, но с помощью Семена Лазаревича это было сделано, появился микроскоп, лабораторная посуда, и он же стал посылать маме первых пациентов. Этому последовали другие врачи, и таким образом, благодаря Семену Яковлевичу, наше материальное благополучие после смерти папы сохранилось.
Мамина лаборатория разместилась в папином кабинете. Центром всего был микроскоп, для которого были куплены сверхценные цейссовские окуляры.
В 1938 году я поступил в первый класс 7-ой городской школы Умани и жизнь потекла почти как раньше. Мне только чаще повторяли, что я уже большой. Школа, конечно, была связана с ранней идеологической обработкой детей: все, начиная с первого класса, автоматически становились “октябрятами”. Но в моей памяти это не сохранилось. Зато я помню несколько эпизодов, связанных с политикой. Один – в совсем раннем детстве, а другой в году 1938–39. Разговоров на политические темы при детях избегали, во всяком случае, я не помню разговоров такого рода за столом, когда собиралась вся семья. В один из первомайских праздников, еще при жизни папы, мы отправились “в город” на демонстрацию. Сама демонстрация не запомнилась, вернее, на нее наслоились воспоминания последующих лет. Зато эпизод после демонстрации, когда мы возвращались домой, ярко запечатлелся. Мы с родителями шли по центральной улице, у меня в руках был цветной воздушный шарик на длинной нитке. Встретившись с кем-то из папиных коллег, мы остановились. Не могу вспомнить, кто конкретно это был, но думаю, что кто-то не из нашего близкого круга друзей, иначе я бы запомнил. Наверное, человека два-три, может быть, семейная пара. Встреча была дружелюбной, взрослые шутили, говорили о прекрасной погоде, смеялись. Кто-то спросил меня: “Кого же ты, Алик, видел сегодня на демонстрации?” – “Как кого? Сталина, Ворошилова, Калинина!” – “Правда? Они были прямо на трибуне? живые?” – “Нет, – отвечал я, – дохлые”. Все засмеялись, потом наступило неловкое молчание, снова смех, поговорили еще о чем-то, и все пошли своей дорогой. Я почувствовал, что мой ответ был неприятен родителям, хотя они смеялись вместе со всеми, но как-то принужденно. Я боялся, что получу выговор, но по дороге домой меня никто не ругал. Эпизод почему-то остался в памяти.
Через несколько лет, в 38-м или 39-м году, моя встреча с политической реальностью нашей жизни была намного более зловещей. Однажды где-то дома мне попалось письмо в распечатанном конверте. Письмо было из Харькова от маминой сестры. Мне трудно было читать ее почерк, да и интереса особого не было. Вдруг в самом конце письма я увидел фразу, поразившую меня: “Миша осужден”. Я понял, что речь шла о мамином брате, дяде Мише из Горького. Что значит осужден? За что осужден? Когда я спросил об этом маму, она постаралась перевести разговор на другую тему, и я понял, что об этом лучше не говорить. Через много лет я узнал, что Миша был арестован, обвинен в шпионаже и осужден на десять лет. Он погиб в лагерях и был, как миллионы других, реабилитирован после смерти Сталина.
Став немного старше, я чувствовал, что настроения мамы не были в согласии с тем, что печатали в газетах и о чем говорили по радио, хотя она никогда прямо об этом не говорила, и мы никогда не обсуждали эту тему. Когда меня приняли в пионеры и гордый и счастливый, я явился домой в галстуке и пионерской шапке-пилотке, мамина реакция была довольно сдержанной. Я даже обиделся, чувствуя, что она не разделяет мою радость. Доказательство моим подозрениям я получил значительно позже. Через несколько лет после войны, уже в Харькове, я был поражен одним ее замечанием. Собираясь на первомайскую демонстрацию, на которую я шел со своей университетской группой, я заметил, что солнечная погода в то утро была особенно хороша для праздника. На это мама сухо ответила: “Большевикам всегда везет”. Реплика мамы меня сначала просто удивила – в те времена слово большевики было уже почти анахронизмом, чем-то из истории, даже название партии ВКП(б) заменили на КПСС. Но потом, вернувшись мысленно к этому разговору, я понял его более глубокий смысл. Большевики были “они”, мамин мир делился на две категории – “мы” и “они”, и “они” были чем-то, о чем лучше не говорить. Да я и не хотел тогда вступать в политические дискуссии с мамой: слепой, с промытыми мозгами, я был уверен в том, что мы живем в лучшей в мире стране, что все правильно и спорить не о чем. Должно было пройти еще много лет до моего прозрения.
В середине июня 1941 года мама отправила меня в гости к тете Розе в Плисков, маленький городок недалеко от Умани. Не помню, как и с кем я туда поехал. От вокзала уже в Плискове нас вез “балагула”. Я знал, что так по-еврейски назывался кучер, который оказался здоровым, довольно страшным мужиком с большой бородой. Запомнились тряская повозка балагулы и дом, в котором жила тетя Роза со своим мужем. Детей у них не было, и вся жизнь вращалась вокруг больницы, где оба работали, она – клиническим лаборантом, а дядя Моисей бухгалтером. Жили они тут же, при больнице. Тетю Розу я хорошо знал, она часто бывала в Умани и всегда останавливалась у нас, а ее мужа видел один-два раза. Это был маленький, щуплый, молчаливый человек с постоянной улыбкой на лице. Если Умань была провинциальным городом, то Плисков можно было назвать деревней. По улицам ходили куры и гуси, последних я страшно боялся. Хозяйство было натуральное: сами делали колбасу, соленья, варенья, перетапливали сало. Я с отвращением наблюдал, как кишку начиняли кусочками мяса, но с удовольствием потом ел уже готовую колбасу с чесноком. Тетя Роза закармливала меня вкусными вещами, но жизнь в Плискове была скучная и хотелось домой. Это мое желание осуществилось довольно драматически. 22 июня началась война.
И тут же встал вопрос о том, как переправить меня в Умань. Очень скоро за мной приехал Изя, тот же балагула отвез нас на станцию, и мы распрощались с тетей Розой и дядей Моисеем. Больше мы их никогда не видели. После войны стало известно, что оба были повешены немцами. Почему они не бежали? Ведь множество евреев, бросая все свое имущество, снималось с места, спасаясь от немцев. Я помню, как мама по телефону говорила об этом с тетей Розой, но ее решение оставаться в Плискове было твердым. Через много лет стала мне известна истинная причина. Оказывается, в течение многих лет у