Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сразу же завладел всей сценой. Сегодня он хотел играть один. Люди и вещи покорно отодвинулись назад, в тень, и вспыхивали только изредка отраженным светом. Он опустил случайно глаза и увидел в будке остробородое радостно-изумленное лицо суфлера.
— Талант! — прошептал суфлер. Мамонтов сверху великодушно улыбнулся ему, как полубог ничтожеству.
Опустился занавес — под грохот, вой и топот всего зала. Мамонтов с мгновенной острой болью пожалел, что комиссар Ефим Авдеевич не придет на сцену поздравить его.
Зато прибежал антрепренер, весь лоснящийся, как будто густо смазанный маслом.
— Прочь! — сказал Мамонтов, величественно поднимая ладонь. — Не сбивайте мне настроения. Я не разговариваю в антрактах!
Во втором действии он играл сдержаннее, приберегая силы для последнего, предсмертного монолога.
Этот монолог начинался словами: «Прощайте, товарищи!» Глухое рыдание оборвало голос Мамонтова. Зал ответил ему единым вздохом. Мамонтов скорбно опустил голову и долго стоял не шевелясь, со связанными руками, в разодранной рубахе. Вдруг он выпрямился, шагнул вперед, глаза его блеснули. Багровея и надуваясь, он порвал веревку на руках.
Суфлер торопливо привернул свою лампочку. За сценой ударили в лист железа — началась буря.
Она бушевала вокруг, свистя и грохоча, страшнее, чем в «Лире»[64], но Мамонтов все покрывал своим низким и хриплым голосом. Он кричал, извиваясь и колотя себя кулаками в грудь, пот крупными каплями собирался на жирном гриме. Выстрел. Мамонтов упал. Ворвались, топоча, красноармейцы. Мамонтов, умирающий, приподнялся на локте и вытянул руки навстречу им.
В зале творилось неописуемое, кричали «ура!», грохот все нарастал, поднимая крышу. К Мамонтову подошел взволнованный серьезный студент — новый комиссар:
— Спасибо, товарищ Мамонтов! Наверно, раньше вы играли на столичных сценах?
— Никогда, — гордо ответил Мамонтов. — Я презираю столичные сцены, там нет искусства, нет души. Одни фигли-мигли.
Налетел антрепренер, загнал студента в угол и долго держал в плену, подсовывая какую-то бумажку. Понемногу все затихло, театр опустел. Антрепренер деловито сказал, вытирая потный лоб:
— Десять гимнастерок выдрал. Завтра пойду просить брюки. Насчет сапог ничего не слышали — есть у них?
7
Пьеса «Смерть комиссара» шла ежедневно. Мамонтов стал местной знаменитостью. Мальчишки на улице кричали: «Товарищ комиссар!» — и, забегая вперед, вытягивались перед ним по-военному, глаза их светились восхищением и преданностью.
Он принял славу спокойно, с достоинством; он снова поверил в мощь своего таланта, в благородную высоту своего искусства. Он не имел в жизни другой цели, кроме служения искусству, и, когда после спектаклей новый комиссар благодарил его за помощь революции, он отмалчивался: это совпадение казалось ему случайным. Он пришил все пуговицы к своему пальто, завел черную шляпу, толстую палку. Неторопливо ходил он по улицам и с важной, старомодной учтивостью отвечал на приветствия поклонников. Да, у него появились поклонники — в затрепанных шинелях, прожженных искрами походных костров. Некоторые из них приходили даже в гости к Мамонтову. Пришел однажды веселый маленький татарин в ярко-оранжевом полушубке, в стеганых ватных штанах и, смешно коверкая слова — «твоя курящий селовек-та, моя некурящий, бери, нисява, деньга не надо, бульно хороша селовек-та!», — положил на стол перед Мамонтовым свой махорочный паек, исчез и никогда больше не появлялся. Пришел ткач из Иваново-Вознесенска — суровый, морщинистый, на голове — посеребренный бобрик. Ткач решил переписать пьесу и послать на родину для агитации. В нем было что-то от покойного комиссара Ефима Авдеевича — в глазах ли, в походке ли, Мамонтов так и не понял. Еще многие приходили — всех не перечесть.
Ударили сухие морозы и держались целую неделю без снега. Небо очистилось, по ночам из его звездной глубины изливался на землю синий, резкий, прозрачный холод, земля сжалась, лужи промерзли до самого дна, взъерошенная грязь на дорогах окаменела. Потом опять нависли низкие тучи, потеплело, и густо пошел снег. Гуляя, Мамонтов забрел однажды в городской сад; там было светло, тихо, чисто, елки опирались на сугробы своими белыми лапами. Мамонтов подошел к обрыву — за рекой начиналось белое, ровное, плоское поле. И далеко, очень далеко, где тусклая белизна поля терялась в тумане, он заметил медленное движение расплывчатых пятен и не сразу понял, что это идут по большому тракту войска. Война продолжалась и даже близилась; странно было думать об этом в тихом и светлом снежном саду.
Он медленно вышел из сада, погруженный в раздумье; не заметил тревожного оживления, на улицах — обывателей, закрывающих ставни, военных, что серьезно и деловито спешили куда-то, застегиваясь на ходу, конников, галопом пролетевших мимо него — первый, второй — к штабу.
Антрепренер встретил его сообщением:
— Слышали? Наступают.
— Кто?
— Конечно, не мы с вами. Белые.
Все притихли. Мамонтов сказал, снимая пальто:
— Ерунда. Паника. Уж сколько раз…
И недоговорил. Воздух над ним мягко дрогнул и как бы осел от далекого глухого удара.
— Ага! — сказал антрепренер. — Вот вам и ерунда!..
Второй удар, третий, четвертый — подряд. Суфлер, шаркая туфлями, кинулся к лампе, потушил ее. Стало совсем темно, и опять воздух, дрогнув, осел.
— Началось!.. Господи Иисусе! — тихо сказал суфлер.
К ночи бой приблизился. Над крышей свирепо завыли снаряды. Этот звук нарастал мгновенно и зловеще, прижимая к земле скрюченных от страха людей, и заканчивался звенящим разрывом где-то вблизи вокзала. Доносилась пулеметная стрельба, залпы. Антрепренер приказал завалить окна и двери скамейками, лампу не зажигать, печку не топить. Актеры, оцепенев, сидели в темноте, в холоде. Голоса почему-то стали у всех одинаковыми — тихими и сиплыми, не поймешь даже, кто говорит.
Завыл снаряд. Взрыв.
— Двадцать два…
— Как они целятся в темноте?
— Двадцать три…
— Замолчите вы наконец! Считайте про себя!..
Молчание, вздохи, поскрипывания… Снаряд лопнул совсем рядом. Земля раскололась, посыпались, мелко звеня, стекла, дом загудел, отозвались басовые струны в рояле.
— О господи!
— Двадцать четыре…
В сторону считавшего полетело что-то тяжелое, покатилось, громыхая, по доскам.
— Молчите вы, идиот!
Снова взрыв, еще ближе. Потом тишина, и каждый услышал свое дыхание, биение своего сердца.
В эту ночь красные войска оставили город. Утром улицы были насквозь пустыми — ни души. Мамонтов стоял у дверей театра, опершись на палку. Ушли все зрители, все поклонники; его покинули. Он растерялся, обиделся — как же так? Опять не у дел? И вдруг затаил дыхание, в груди почувствовал тесноту, в ногах слабость: ведь белые могут очень крепко прижать его за революционную пьесу.
Угнетенный и придавленный этой мыслью, он поспешно вернулся в полумрак театра, уселся, нахохлившись, на свою кровать, поднял воротник.
- Вальтер Эйзенберг [Жизнь в мечте] - Константин Аксаков - Русская классическая проза
- Апрель. Вальс цветов - Сергей Весенин - Поэзия / Русская классическая проза / Юмористические стихи
- Вальс цветов - Сергей Весенин - Поэзия / Русская классическая проза / Юмористические стихи
- Русские долины - Игорь Николаевич Крончуков - Классическая проза / Поэзия / Русская классическая проза
- Нос - Николай Васильевич Гоголь - Классическая проза / Русская классическая проза
- История села Мотовилово. Тетрадь 16. 1930-1932 - Иван Васильевич Шмелев - Русская классическая проза
- История села Мотовилово. Тетрадь 5 - Иван Васильевич Шмелев - Русская классическая проза
- Книжный на маяке - Шэрон Гослинг - Русская классическая проза
- Кукушонок - Камилла Лэкберг - Детектив / Русская классическая проза
- Как поймали Семагу - Максим Горький - Русская классическая проза