Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мише было лет десять. Воспитание его не было сложно: простое, патриархальное, деревенское воспитание того времени; оно ограничивалось с физической стороны развитием непобедимого пищеварения, с нравственной – укоренением высокого мнения насчет столбового происхождения и верного взгляда на отношения помещика к дворовым. Воспитание это не столько было отвлеченно и книжно, как практично, en action[141], и по тому самому имело несомненный успех; воображение десятилетнего мальчика гораздо сильнее поражалось таким преподаванием, нежели всяким школьным. Его окружала толпа оборванных, грязных и босых мальчиков, которых он щипал и бил, которых нежная родительница его секла, если он жаловался. Один более свободный товарищ его игр был сын сельского священника, отличавшийся белыми волосами, до того редкими, что они не совсем покрывали череп, и способностию в двенадцать лет выпивать чайную чашку сивухи не пьянея. Иногда сын священника осмеливался делать кой-какие грубости Мише: не позволял ему себя тотчас поймать в горелках, когда Мише приходилось гореть, обгонял его взапуски, сам ел найденные ягоды. Мишу это чрезвычайно оскорбляло; разумеется, и Акулина Андреевна не могла оставаться равнодушною к такому нарушению приличий; она подзывала к себе сына священника и поучала его следующим образом:
– Ты, толоконный лоб, помни у меня и чувствуй, что я тебе с кем позволяю играть. Ты воображаешь, что это дьячков сын. – Дурачок, с ровней, что ли, играешь? – ты должен уступить помещику, – неуч!
Матушка попадья, бывало, как услышит подобное слово, тотчас, не вступая в дальнейшее разбирательство дела, поймает сына за бедные волосенки, как-то приправленные на масле, приносимом для лампады Тихвинской божией матери, и довольно ловко представляла вид, будто бесщадно дерет его за волосы, – приговаривает:
– Ах ты, грубиян эдакой поганый, – вот истинно дурья порода – Простите, матушка Акулина Андреевна, изволите сами, матушка, знать, какой ум в наших детях, – так, мужики, никаких обращений. А ты благодари барыню, что изволит обучать!
И она наклоняла его голову и сама кланялась. – Миша после напоминал своему приятелю, торжествуя над ним, но тот, обиженный в свою очередь, присовокуплял:
– Ведь все врет мать-то, только так горячку порет – для господ.
Разумеется, все это вместе способствовало к прочному развитию не столько любезного, сколько столбового характера.
Странно показалось Мише после такой привольной жизни в доме у дяди, – но он и не долго прожил в нем. Двоюродная тетка Льва Степановича выпросила его к себе, чтоб воспитывать с своим сыном, который – говорила она – был один и скучал. Лёв Степанович побаивался княгини и согласился. Побаивался он ее потому, что она сильно любила болтать и имела большие связи в Петербурге. Что она могла ему сделать болтовней и связями – не знаю, да и он не знал, – а трусил. Княгиня была богата, держала большой дом, ничего не делала, кроме важных визитов, и не находила времени присмотреть за детьми; оно же и не вовсе было нужно. Она взяла для сына гувернера; рекомендованный самим Вольтером Шувалову во время его путешествия, Шуваловым княгине Дашковой, Дашковою – нашей княгине, он самодержавно управлял делом воспитания. Гувернер был неглупый человек, с легким, но блестящим образованием и со всеми недостатками француза, из которых половина была очень мила; он был blagueur[142], он был высокомерен, дерзок, но зато остери весел; с улыбкой превосходства смотрел он на все русское, отроду не слыхал, что есть немецкая литература и английские поэты, как следует знал на память Корнеля и Расина, знал энциклопедистов и Вольтера, даже понимал несколько древние языки, даже любил поразить стихом из Вергилия или Горация.
Наш гувернер был поклонник Гельвециевой философии и учений Жан-Жака; он с жаром толковал о равенстве, несмотря на то, назывался chevalier[143] и никогда не забывал ставить «де» перед своей звучной фамилией: Дрейяк. Он с улыбкой сожаления говорил о католицизме и проповедовал какую-то религию собственного изобретения, состоявшую из поклонения закону тяготения, потому что без него был бы хаос, что им поддерживается «великий порядок», в котором только человеку открывается «великий художник». При развитии этих глубоких истин он всегда присовокуплял, не знаю для чего, что Платон высшее бытие называл геометром, а Ньютон снимал шляпу при имени бога. Сверх своей религии тяготения, он упорно не хотел суда на том свете, – хотя против бессмертия души ничего не имел. Говорят, что сверх должности гувернера он исполнял многие обязанности покойного князя, – но я этому никогда не верил. – Учение шло весело и легко. Дрейяк заставлял учеников декламировать, читать вслух, а больше всего болтал с ними. Он мог всегда говорить без различия предмета, без различия пола и возраста беседовавших, – и потому Миша и князь отлично выучились слушать по-французски, а потом и довольно хорошо говорить.
Миша долго грустил в доме княгини; он был похож на дикого зверка, посаженного в клетку, смотрел к лесу и тайком утирал слезы, вспоминая о своей жизни в Липовке. Сметливый от природы, он хорошо заметил, что первая роль не ему принадлежит, он был «братец», он был «cher cousin», в то время как князь был самим собою. Он равно видел это различие и в обращении княгини, и в обращении постоянных гостей ее, даже в обращении дядьки: старик без возражения исполнял приказы князя, а Мише часто говорил, что ему некогда, что у него не шесть ног, что можно послать кого-нибудь помоложе. Глубоко оскорбляемый всем этим, Миша дулся, сидел в углу и смотрел исподлобья. Дрейяк это относил к дикости, другие и не замечали. – Видя безуспешность своих протестаций, Миша переломил себя, стал ласков, послушен и мало-помалу сделался любимцем не токмо Дрейяка, но даже всей дворни. Княгиня не могла надивиться, какой он смирненький и неглупый мальчик. Но смирненький мальчик в одиннадцать лет, подчиняясь всем и всех слушаясь, ставил на своем и с ловкостию дипломата достигал всего, чего хотел. – Князь не любил учиться, он был рассеян, скучал за уроками – Миша понял это, и с той минуты сделался прилежен. Дрейяк не мог надивиться способностям «маленького дикаря» и пророчил ему блестящую будущность. Начав учиться из зависти и из затаенного желания унизить соперника, он втянулся в самом деле не столько в науку, как в чтение; шестнадцати лет он перечитал всю библиотеку гувернера. Дрейяк чуть не плакал, слушая, как Миша цитировал ко всему на свете места из «Pucelle», из «Кандида», из «Жака-Фаталиста». Мало-помалу воспитание молодых людей пришло к концу. Они писали французские записочки правильнее русских, при всей лени даже князь знал мифологию и французскую и римскую историю – больше и не требовалось в то время от русских. Тогда еще русской литературы не выдумывали, о русских журналах и не снилось никому, разве одному Новикову; русской истории тоже еще не было открыто, – знали только, что царствовал мудрый правитель Олег, о котором сама императрица изволила написать драму «Олег вещий», и великий преобразователь Петр, о котором даже Вольтер написал целую книгу. – Взяв это во внимание, не покажется странным, что наши юноши окончили свое воспитание, никогда не бравши в руки ни одной русской книги, несмотря на то, что у княгини было собрание сочинений Сумарокова, «Россиада» Хераскова и «Камень веры» Стефана Яворского. – Княгиня сама повезла «детей» в гвардию и определила в один полк. Кряхтя, высылал Лёв Степанович племяннику часть доходов с имения, объясняя всякий раз княгине, что имение покойного брата расстроено, доходов мало, урожаи плохи и всходы больших надежд не подают.
Служба была тогда легкая. Изредка приходилось надеть мундир, в кои веки доставалось побывать в карауле, – это даже нравилось как разнообразие. Остальное время – кроме родственных визитов, визитов к важным людям, обедни по воскресеньям в домовой церкви княгинина брата – было в полном распоряжении молодых людей. Князь бросился в светскую и разгульную жизнь со всем пылом юности, окрыленной богатством; беззаботный, отроду не останавливавшийся ни на чем и отроду ни на чем не останавливаемый, он был вспыльчив, дерзок, несколько раз проигрывался в карты, имел истории, – и при всем этом был славный товарищ, благородный, открытый и даже по-своему гордый человек. Столыгин был неразлучен с князем и играл довольно странную роль. Он участвовал во всех шалостях молодого человека, наводил его на такие, которые бы ему не пришли в голову, – и потом почти всегда был ими недоволен. Он с каким-то снисхождением, даже с покровительством гулял на счет своего товарища, он как будто нехотя и внутри порицая все, что делалось, во всем брал долю. Столыгин так умел себя держать, что из всех историй выходил совершенно чистым, а между тем в сущности не только не отставал от товарищей, но был гораздо основательнее их испорчен; его разврат не бросался в глаза именно потому, что он был обдуманнее и хладнокровнее, нежели у увлекавшегося князя.
- Былое и думы. Детская и университет. Тюрьма и ссылка - Александр Иванович Герцен - Классическая проза / Русская классическая проза
- Том 7. О развитии революционных идей в России - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Былое и думы - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений. Том 3. Произведения 1852–1856 гг. Записки маркера - Лев Толстой - Русская классическая проза
- Том 4. Художественные произведения 1842-1846 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 1-3 - Антоп Чехов - Русская классическая проза
- Вечера на хуторе близ Диканьки - Николай Гоголь - Русская классическая проза
- Тамарин - Михаил Авдеев - Русская классическая проза
- Том 2. Драматургия - Иван Крылов - Русская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 4 - Варлам Шаламов - Русская классическая проза