Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1984
Виртуозность стиха труднопредставимая. Но это уж потом обращаешь внимание и восхищаешься, как передан экспрессивный рисунок, на который глядит автор, какая звукопись бури, будто слышная наяву. Стискиванье согласных — особенно в третьей, пятой и шестой строках: удары волн, треск бортов. Это после, вчитываясь и восторгаясь. Первое и самое, вероятно, важное — ощущение покоя и правильности жизненной эмоции. Опять-таки лишь во внимательном перечитывании понимаешь, как при переходе от шторма к пассажиру удлиняются слова, как отступает и приглушается раскат "р", исчезая в последних стихах. Первое же и самое, вероятно, важное: ты видишь этого спокойного и мудрого с книжкой. Хочется так же выглядеть в бурях. В противоположность тому, под парусом, у которого только струя светла, остальное — мятежный ужас.
Стихи о картинах — почтенный жанр. В русской поэзии замечательный образец — "В картинной галерее" Николая Олейникова, где благостная обстановка "Пьяницы (картина Красбека)" так созвучна лосевскому описанию. Свои — очень похожие — морские сюжеты рассматривал Ходасевич: "На спичечной коробке — / Смотри-ка — славный вид: / Кораблик трехмачтовый / Не двигаясь бежит". Он видел такой же иллюминатор кормовой каюты, который как сухопутный шпак называл "окошком", и человека за ним: "Вот и сейчас, быть может, / В каюте кормовой, / В окошечко глядит он / И видит — нас с тобой".
Маргарита Волошина (Сабашникова) в книге воспоминаний рассказывает о профессоре-искусствоведе, который решил посвятить жизнь науке, в молодости увидев такую же — а может быть, и эту самую, лосевскую — гравюру: "Человек был погружен в чтение, его лампа бросала кружок света на открытую страницу, а кругом все тонуло во мраке".
Успокоительный контраст: вот очарование.
У Гончарова во "Фрегате "Паллада" — пассаж о шторме на Индийском океане. Автор укрылся в каюте, однако его настойчиво тянули на палубу, и в конце концов Гончаров сдался: "Я посмотрел минут пять на молнию, на темноту и на волны... — Какова картина? — спросил капитан, ожидая восторгов и похвал. — Безобразие, беспорядок! — отвечал я, уходя весь мокрый в каюту переменить обувь и белье".
Поэзия "обыкновенных историй" — высочайшая из всех — одушевляет многие стихи Лосева.
Образ пассажира кормовой каюты и по-другому существенен для его восприятия. Ага, литература, он книжку читает среди бури, но бурю не замечает лишь словно — вот она, "штрих — шторм". Книжка, правда, важнее.
Лосевскую образованность и литературность отмечают все. Валентина Полухина: "Интертекстуальное поле поэзии Лосева столь объемно и компактно, что на ста страницах умещается вся русская поэзия от "Слова о полку Игореве" до Бродского". Псой Короленко: "Своего рода центон основных мотивов русской классической литературы начала века". Сергей Гандлевский эссе о Лосеве даже назвал "Литература в квадрате", считая реальность словесности не менее осязаемой и плодотворной для лосевского творчества, чем реальность окружающей жизни.
Верно, за ним, Лосевым, та протяженность культуры, которую мы даже и знаем, но не всегда осознаем. Отсюда тоже — признательность: за напоминание, которое, как говорит Сенека, "не учит, а направляет... Напомнить — это вроде как ободрить... Поэтому нужно порой привести себя в память: таким вещам следует не лежать в запасе, а быть под рукой. Что полезно для нас, нужно часто встряхивать, часто взбалтывать..."
Подпись к виденной картинке: профессор Лосев взбалтывает пробирку с культурой микроорганизмов, нашей питательной средой.
Но вот как начинается стихотворение "Фуко": "Я как-то был на лекции Фуко. / От сцены я сидел недалеко. / Глядел на нагловатого уродца. / Не мог понять: откуда что берется?" Резко, даже грубо. Лосев вообще — хулиган, при всем своем профессорстве в Дартмут-колледже, входящем в элитарную "Лигу плюща". Респектабельный хулиган — оксюморон, потому и звучат лосевские выпады внезапно и броско. А ведь как может благопристойно начать, черт-те чем закончив: "Он смотрел от окна в переполненном баре / за сортирную дверь без крючка, / там какую-то черную Розу долбали / в два не менее черных смычка".
Ладно, тут о бруклинско-блоковской Розе-розе, а чем же вызывает такую неприязнь Мишель Фуко, властитель структуралистских дум, "археолог знания"? Как раз тем, надо думать, что умственный археолог — не только иной, но вредно чужой, враждебный: не игра в бисер, а растление умов. "Фуко смеяться не умел и плакать, / и в жизни он не смыслил ни хрена".
Лосев в жизни остро смыслит и остро чувствует. В одном из лучших поздних стихотворений — "Стансы" — детское послевоенное впечатление звучит просто, доходчиво и трагично: "Седьмой десяток лет на этом свете. / При мне посередине площадей / живых за шею вешали людей, / пускай плохих, но там же были дети!"
Такое, кажется, называется нравственным императивом. Псевдоним совести.
Какой, на хрен, профессор и книжник. Лосевская "Сонатина безумия" — вербальное освоение Алексея Германа, хотя стихотворение написано раньше, чем вышел фильм "Хрусталев, машину!". Ощущение от того и другого одинаковое — сердцебиение: "Портянку в рот, коленкой в пах, сапог на харю. / Но чтобы сразу не подох, не додушили. / На дыбе из вонючих тел бьюсь, задыхаюсь. / Содрали брюки и белье, запетушили". Так там, в кино, в две минуты спрессовано отчаяние и горе, все внутри колотится в ритм ударов фонаря о скобу, когда насилуют в "воронке" генерала.
Про Фуко и про Розу я как-то прочел перед респектабельной литературной аудиторией в Москве — никто даже не улыбнулся. Губы не раздвинули, а поджали. Где они живут и как, — подумал я, вспоминая, как днем раньше в Шереметьеве у багажной ленты молодая мать говорила дочке лет восьми, негромко, мягко, размеренно: "Ёб твою мать, постой ты минуту, блядь, спокойно". Я взял чемодан и пошел мимо таможенника, который вполголоса, развлекая себя, покрикивал: "Ред лайн, плиз, не хуя расслабляться, ред лайн, плиз!"
Книги можно читать по-разному. Бунин обучил крестьянского парня собирать народные песни и поговорки и как-то дал ему "Смерть Ивана Ильича": "Ну, понравилось? — Оченно понравилось, там буфетный мужик большие деньги загребал".
Мандельштам написал: "Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, — и биография готова". В этой книжке я попробовал такое сделать. Потом подумал, что можно еще рассказать о фильмах, которые видел, о картинах, перед которыми простаивал, о музыке, которую слушал. Попытался представить — и понял, что получатся другие автобиографии. Так и должно быть, что ли?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Калейдоскоп жизни - Всеволод Овчинников - Биографии и Мемуары
- Петр Великий и его время - Виктор Иванович Буганов - Биографии и Мемуары / История
- Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости - Владимир Яковлевич Пропп - Биографии и Мемуары / Литературоведение
- Белые призраки Арктики - Валентин Аккуратов - Биографии и Мемуары
- Послание сверчку. Стихи и поэмы - Петр Межурицкий - Биографии и Мемуары
- Оно того стоило. Моя настоящая и невероятная история. Часть II. Любовь - Беата Ардеева - Биографии и Мемуары
- Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания - Виктор Гофман - Биографии и Мемуары
- Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания - Виктор Гофман - Биографии и Мемуары
- Любовь к далекой: поэзия, проза, письма, воспоминания - Виктор Гофман - Биографии и Мемуары
- Екатерина Дашкова: Жизнь во власти и в опале - Александр Воронцов-Дашков - Биографии и Мемуары