Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я остановился в дверях и огляделся. Почти ничего не изменилось. Только на диване и креслах новая обивка.
– Раньше они, кажется, были зеленые? – спросил я.
– Синие, – ответила Елена.
Шварц повернулся ко мне.
– У вещей своя жизнь, и когда сравниваешь ее с собственным бытием, это действует ужасно.
– Зачем сравнивать? – спросил я.
– А вы этого не делаете?
– Бывает, но я сравниваю вещи одного порядка и стараюсь ограничиваться своей собственной персоной. Если я брожу в порту голодный, то сравниваю свое положение с неким воображаемым «я», который еще к тому же болен раком. Сравнение на минуту делает меня счастливым, потому что у меня нет рака и я всего лишь голоден.
– Рак, – сказал Шварц и уставился на меня. – Чего ради вы о нем вспомнили?
– Точно так же я мог вспомнить о сифилисе или туберкулезе. Просто это первое попавшееся под руку, самое близкое.
– Близкое? – Шварц не спускал с меня неподвижного взгляда. – А я говорю вам, что это самое далекое. Самое далекое! – повторил он.
– Хорошо, – согласился я. – Пусть самое отдаленное. Я употребил это только в качестве примера.
– Это так далеко, что недоступно пониманию.
– Как всякое смертельное заболевание, господин Шварц.
Он молча кивнул.
– Хотите еще есть? – спросил он вдруг.
– Нет. Чего ради?
– Вы что-то говорили об этом.
– Это тоже был только пример. Я сегодня с вами успел уже дважды поужинать.
Он поднял глаза:
– Как это звучит! Ужинать! Как утешительно! И как недостижимо, когда все исчезло.
Я промолчал. Через мгновение он уже спокойно продолжал:
– Итак, кресла были желтые. Их заново обили. И это все, что изменилось здесь за пять лет моего отсутствия; пять лет, в течение которых судьба с иронической усмешкой заставила меня проделать дюжину унизительных сальто-мортале. Такие вещи плохо вяжутся – вот что я хотел сказать.
– Да. Человек умирает, а кровать остается. Дом остается. Вещи остаются. Или, может быть, их тоже следует уничтожать?
– Нет, если человек к ним равнодушен.
– Их вообще не нужно уничтожать, потому что все это не так важно.
– Не важно? – Шварц опять обратил ко мне расстроенное лицо. – О, конечно! Но скажите мне, пожалуйста, что же еще остается важного, если вся жизнь уже не имеет значения?
– Ничего, – ответил я, зная, что это было и правдой и неправдой. – Только мы сами придаем всему значение.
Шварц быстро отпил глоток темного вина из бокала.
– А почему бы и нет? – громко спросил он. – Почему бы нам не придавать всему значение?
– Ничего не могу ответить. Все это было бы глупой отговоркой. Я сам считаю жизнь достаточно важной.
Я взглянул на часы. Был третий час. Оркестр играл танго. Короткие, приглушенные звуки трубы показались мне отдаленной сиреной отплывающего парохода. «До рассвета осталось еще часа два, – подумал я. – Тогда я смогу уйти». Я пощупал билеты в кармане. Они были на месте. Минутами мне все это казалось миражом; непривычная музыка, вино, зал с тяжелой драпировкой, голос Шварца – на всем лежала печать чего-то усыпляющего, нереального.
– Я все еще стоял у входа в комнату, – продолжал Щварц. – Елена взглянула на меня и спросила:
– Ты чувствуешь себя здесь чужим?
Я покачал головой и сделал несколько шагов вперед, чувствуя себя как-то странно. Вещи будто собирались броситься на меня. Снова у меня сжалось сердце: может быть, и Елене я тоже стал чужим.
– Все осталось, как было, – сказал я быстро, горячо, с отчаянием. – Все, как было, Элен.
– Нет, – сказала она. – Прошлого давно уже нет. Его нет и в старых платьях, давно выброшенных. Или ты думаешь найти его?
– Но ведь ты оставалась здесь. Что же случилось с тобой?
Елена странно посмотрела на меня.
– Почему ты никогда не спрашивал об этом раньше? – сказала она.
– Раньше? – с удивлением повторил я, не понимая. – Что значит – раньше? Я не мог приехать.
– Раньше. Прежде, чем ты уехал.
Я не понимал ее.
– О чем мне нужно было спросить, Элен?
Она секунду молчала.
– Почему ты не предложил мне ехать вместе с тобой?
Я взглянул на нее:
– Ехать вместе? Чтобы ты бросила свою семью? И все, что ты любила?
– Я ненавижу мою семью.
Я был в полном замешательстве.
– Ты не знаешь, что значит жить там, в эмиграции, – пробормотал я наконец.
– Ты тогда тоже не знал.
Это была правда.
– Я не хотел тебя брать с собой, – вяло сказал я.
– Я все здесь ненавижу, – сказала она. – Все! Зачем ты вернулся?
– Тогда у тебя не было ненависти.
– Зачем ты вернулся? – повторила она.
Она стояла на другом конце комнаты. И нас разделяли не только желтые кресла и не только пять лет разлуки.
Я вдруг натолкнулся на стену враждебности и острого разочарования и смутно почувствовал, что, когда я бежал из города один, я тяжело обидел ее.
– Зачем ты вернулся, Иосиф? – настойчиво повторяла она.
Я охотно ответил бы, что вернулся ради нее. Но в то мгновение я не мог сказать. Все это было не так просто. Я вдруг почувствовал – именно тогда, – что меня гнало назад свинцовое, безысходное отчаяние. Я походил на выжатый лимон, все силы оказались исчерпанными, а одного только слепого стремления выжить оказалось слишком мало для того, чтобы сносить дальше холод одиночества. Начать новую жизнь – на это я был не способен. В сущности, я никогда этого особенно не желал. Я не покончил с прежней жизнью: я не мог ни расстаться с ней, ни преодолеть ее. Я был поражен гангреной души, поэтому пришлось выбирать – погибнуть в ее зловонном дыхании или вернуться и попробовать вылечиться.
Тягостное, томительное чувство исчезло. Я знал, почему я здесь. После пяти лет изгнания я не привез с собой ничего, кроме собственного восприятия и жажды жизни, кроме осторожности и опытности беглого преступника. Все остальное не выдержало испытания.
Ночи на ничейной полосе; тоскливый ужас бытия, в котором приходилось вести отчаянную борьбу ради куска хлеба и пары часов сна; жизнь крота под землей – все это вдруг исчезло без следа на пороге моего прежнего жилища. Я потерял все – я это чувствовал, но у меня, во всяком случае, не было долгов перед прошлым. Я был свободен. Мое прежнее «я» минувших пяти лет убило себя, едва я перешел границу.
Нет, это не было возвращением. Старое «я» умерло. Вместо него родилось новое «я». Ответственность? Это чувство отныне было мне незнакомо. Я словно обрел невесомость.
Шварц пристально посмотрел на меня:
– Вы понимаете, о чем я говорю? Я повторяюсь и противоречу себе, но…
– Думаю, что понимаю, – сказал я. – Возможность самоубийства – это в конце концов милосердие, и все значение его можно постигнуть в очень редких случаях. Оно дарит иллюзию свободы воли, и, может быть, мы совершаем его гораздо чаще, чем нам это кажется. Мы только не сознаем этого.
– Совершенно верно! – живо откликнулся Шварц. – Мы не сознаем, что совершаем самоубийства! Но если бы мы поняли это, мы оказались бы способными воскресать из мертвых и прожить несколько жизней, вместо того чтобы влачить бремя опыта от одного приступа боли к другому и в конце концов погибнуть.
– Все это я, конечно, не мог объяснить Елене, – продолжал он. – Да это было и не нужно. С легкостью я вдруг почувствовал, что даже не испытываю в этом никакой потребности. Напротив, я понял, что объяснения лишь все запутают. Может быть, ей хотелось, чтобы я сказал, что вернулся ради нее. Но тут я в каком-то прозрении ощутил, что это было бы гибелью. Тогда прошлое обрушилось бы на нас со всеми доказательствами вины, пренебрежения, оскорбленной любви. Мы не выбрались бы из этой трясины.
Ведь если эта, теперь даже привлекательная, идея духовного самоубийства имеет какой-то смысл, подумал я, она должна быть полной и абсолютной, должна охватить не только годы эмиграции, но и всю предшествующую жизнь – иначе вновь появилась бы угроза все той же гангрены, даже еще более застарелой. Она проступила бы немедленно.
Елена все еще стояла передо мной – как враг, и удар, который она готова была нанести, оказался бы тем безжалостнее, чем сильнее ею руководила любовь и уверенность в безнадежности моей позиции. У меня же не было никаких шансов. И если перед этим я был полон спасительного чувства смерти, то теперь мне предстояло мучительное издыхание под тяжестью морали; не смерть и воскрешение, но полное и окончательное уничтожение. Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.
Я подошел к Елене. Коснувшись ее плеч, я почувствовал, как она дрожит.
– Зачем ты приехал? – вновь спросила она.
– Я забыл зачем, – ответил я. – Я голоден, Элен. Целый день я ничего не ел.
Рядом с ней, на расписном итальянском столике, я увидел в серебряной рамке фотографию незнакомого мужчины.
– Это еще нужно? – спросил я.
– Нет, – ошеломленно ответила она, взяла фотографию и сунула в ящик стола.
- Станция на горизонте - Эрих Мария Ремарк - Классическая проза
- Время жить и время умирать - Эрих Ремарк - Классическая проза
- Возлюби ближнего своего - Эрих Ремарк - Классическая проза
- История любви Аннеты - Эрих Ремарк - Классическая проза
- Прыжок за борт - Джозеф Конрад - Классическая проза
- Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец - Густав Майринк - Классическая проза
- Танкер «Дербент» - Юрий Крымов - Классическая проза
- Портрет художника в щенячестве - Дилан Томас - Классическая проза
- Дерево - Дилан Томас - Классическая проза
- Морская даль - Дилан Томас - Классическая проза