Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а потом заново в поезд и домой, к крикливой коммуналке, пацанам, дико завидовавшим будущему суворовцу, прохудившимся ботинкам, драным штанам и очередной ссылке то ли в Ревду, а то ли в деревню. Кончилась лафа, да и ладно. Знать, не судьба али Бог отвел.
Дядя Петя
И сослали все-таки меня опять на все лето в старинный уральский городок Ревду, где на берегу испоганенной промышленными стоками речки стоял старый дом старшей сестры моей мамы – тетки Зины, затюканной беспросветной возней по хозяйству, всему этому огромному огороду, постоянно жующим что-то козам и овечкам и разбегающимся из-под ног дурам курам. Да еще трое детей, постоянно хотевших жрать, и сам глава семейства дядя Петя, невысокого росточка колченогий мастер на все руки, лучший печник в округе и беспросветный пьяница. Почему-то лег я ему на душу, и вечерами, когда неожиданно он бывал трезвехонек, сиживали с ним на крылечке, ведя мудрые философические беседы в клубах вонючего табачного дыма от самокрутки «козья ножка», снаряженной ядреным самосадом, которую он практически не выпускал изо рта. А официально трудился он путеобходчиком и все это лето брал меня на работу, благо что от сего он имел огромный гешефт.
Значится, так, нацепив на себя свою рабочую сбрую и отойдя от будки пару сотен метров, он вытаскивал из сумки алюминиевую миску, выливал в нее пол-литра красноголовой водочки и любовно крошил туда же мелкие кусочки старого черного хлеба, торопливо швыркал столовой ложкой всю эту баланду и заваливался дрыхнуть в близлежащие кустики. Натянув на уши железнодорожную фуражку, опоясавшись рабочим поясом с флажками и петардами, ухватив здоровенный гаечный ключ и специальный узкорылый молоток на длиннющей рукоятке, начинал я за него «обход» почти до самого туннеля под горой Волчихой, подколачивая выпяченные костыли, подкручивая ослабевшие гайки и определяя на звук отсутствие трещин у рельсов. А когда появлялся пыхтящий паром локомотив, шустро вытаскивал из чехла свернутый желтый флажок и гордо выпячивал его перед собой, заставляя очумело таращить зенки высунувшегося из окна паровозной будки машиниста, с отпавшей челюстью разглядывающего постепенно уменьшающуюся фигурку новоявленного труженика шпал и рельсов.
В конце рабочего дня чудненько отоспавшийся дядя, лихо опростав заныканную чекушку, отправлялся класть очередную печку, так как завсегда отбоя от заказчиков у него не было. Особливо удавались ему «голландки», хотя и в других печах был он большой дока и вполне мог уж больно жмотистому хозяину запендюрить такую «подлянку», что тот опосля на коленках ползал, чтобы упросить мастера укротить невесть откуда появляющийся в самый неподходящий момент едкий густой дым. А по окончании работ хозяин должон был накрыть поляну и обязательно проводить на волю вконец надрызгавшегося мастера, но только через широко распахнутые ворота, миновав которые тот и шастал до ближайшей канавы, куда и заваливался спать, даже не подозревая, что в соседней уже долгонько томились в засаде мы с братом Рудяшкой, с полученным от тетки Зины указом – любой ценой сохранить доставшиеся за работу деньги. Ведь не единожды она с ужасом и отчаянными воплями выволакивала изо рта облезлой козы Машки заныканные супругом и попрятанные в укромистых щелях «стайки»21, свернутые в тугой комок разномастные купюры.
Но уж когда он был трезвехонек… Не было дела, которое он не умел бы делать, особливо по столярному, а уж как он рассказывал про лес! От него узнал я все о грибах, всяких там моховичках, чесночниках, грибе «баране» и «бабьем ухе»; о ягодах всяческих, полезных и ядовитых, как то глаз вороний и волчье лыко; а про травы, так это отдельная песня, знавал он их все – и как пользовать, заваривать, куда прикладывать и подкладывать кому и для чего, когда их собирать и как хранить. А ежели разговор заходил о рыбе! Рыбак он был отменный и меня сблатовал на это дело сразу же. Хаживали с ним на его хитрые «лабазы»22 под гору Маслиху на Волчихинском водохранилище лещей «выворачивать», а попадались иногда «лапти» килограмма на четыре! Вот уж тащить-то их надобно было с умом – дать хлебануть ему воздуху и, пока он не очухался, валить на бок и так, плашмя, и тягать к берегу. Но самое забавное было по зиме, когда я попадал к нему на зимние каникулы. Снаряжались мы с ним с вечера: пешня, шабалки да самодельные самотрясы, а поутру, еще в темень, таща за собой рыбацкий ящик на полозках, уходили в заветное место, там, где «ходовая»23 была у Чусовой речки до затопления. Уже на льду, оглядевшись вокруг и сориентировавшись, командовал он: «Коли лунку тута!» – и очень редко мазал. И ежели поклевка была с ходу, бил я, пыхтя от тяжести пешни, рядышком вторую, присаживался на корточки и, достав из-под щеки теплого мормыша, осторожненько опускал леску в черную дырку с болтающимися в ней льдинками. Окунь же шел ровнячком, грамм по триста архаровцы, все как на подбор, уже горбатенькие, с расшарашенными плавниками, дюже упорные при таскании, и замерзали-то они в таких шкодных позах! Ящичек наш обычно где-то за пару часов до верху набивался, килограммов под пять набегало, и, тщательно заровняв лунки и подсыпав снега, шастали мы развесело ходом до дому, к теплой печке и картошке в мундире.
Только потом узнал я, что в былые времена затащил туда дядя сруб три на три и затопил по весне, запустив опосля в него то ли мормыша, а то ли малинку, так что окунек там завсегда табунком держался. Ныряя лет через двадцать в этих местах с аквалангом, не смог отыскать сие заветное место, а жаль. А еще более было жалко дядю Петю, сгинул он по-глупому – по пьяни потащился к своей полюбовнице в деревню Барановку, что подле Ревды, да и не уступил по лихости дорогу паровозу. Господь ему судья…
Пятьдесят третий
Сталин умер. Как гром среди ясного неба. Почему-то все мы считали, что он вечен, – так его славословили и обожествляли, что вся наша ребятня представляла его какой-то огромной стальной и непоколебимой глыбищей. Рыдали училки и пацаны, размазывая по лицу слезы и сопли, никто не мог представить себе, как же можно далее жить без Отца Всех Народов. Однако жилось. И не просто, а круто. Грохнули Берию. И началось… По Городку прокатилась волна самоубийств, в каждом корпусе кто-нибудь да стрелялся.
Вот и у нас, прямо в соседях, дверь в дверь, застрелился капитан Микишев, веселый такой дядька, с девчонками-погодками которого мы обычно хороводились. Но получилось у него как-то неудачно, сразу не помер и, лишившись голоса и подвижности, медленно помирал у себя дома, что-то нечленораздельно мыча и с трудом вращая глазами. Потихонечку от взрослых, его дочери водили нас, вмиг как-то сразу утихомирившихся, к себе домой, и мы со страхом и любопытством разглядывали запрокинутое белое лицо бедолаги, так глупо не рассчитавшего «директрису». Маялся он пару недель, а потом тоже помер.
Опосля в стране началась какая-то чехарда наверху, отголоски ее докатывались и до Городка, да плевать нам уже было по большому счету на всю эту возню. Отсохло все как-то сразу. Свои пацанские заботы одолели. Вон Витек из третьего подъезда засандалил себе такую рогатку из стибренной где-то сталистой проволоки. Закачаешься…
Мама
1920-й. Голод. Мрут селами крестьяне Поволжья, да и здесь, на Урале, деревня перешла на лебеду да крапиву. Угораздило же мою маму уродиться в эту страшенную пору, через три месяца после жуткой погибели своего отца Никифора, пришибленного насмерть на лесоповале хряпнувшейся нежданно огромной лесиной.
И осталась моя бабка Агафья Васильевна с пятью деточками одна-одинешенька. Старшенькие-то, Димка и Зинка, еще как-то перебивались, шкуляя кой-какую жратву по таким же горемычным соседям, да и лес еще кое-как подкармливал, а уж как накатила зима, совсем худо стало, отошли, царство им небесное, один за другим средненькие братец с сестричкой, а сама Агафья, доселя отстаивавшая все заутренние и истово бившая земные поклоны за здравие малолеток в старенькой сельской церквухе перед старинной иконой, как-то в порыве отчаянья взвыла, слезно умоляя Господа Бога сохранить дитя малое, которое медленно угасало, завернутое в тряпье, по причине кончины засохшего где-то в тощих грудях молока. А когда уж стало совсем невмоготу, моя бабка прилюдно, глядя в светлые спокойные очи Пресвятой Богородицы, последний раз в своей жизни перекрестилась и, запрокинув голову, упялившись обезумевшими глазами в небеса, послала боженьку на три буквы… Несколько минут, упав ниц, ждала неминуемой божьей кары и, так и не дождавшись, шмякнула слабо попискивающий сверток на зашарканный стол председателя сельсовета со словами: «Ить твою мать, Степаныч! Пущай теперя твоя партия девку титькой кормит, а я топиться пошла». И уже через несколько минут она была взята на службу сельсоветской уборщицей, получив «аванец» в полмешка проса, на котором и протянули они кое-как до весны.
- Червивое яблоко. Моя жизнь со Стивом Джобсом - Крисанн Бреннан - Биографии и Мемуары
- Фигурное катание. Честная история самого скандального вида спорта - Николай Николаевич Яременко - Биографии и Мемуары / Спорт
- И только лошади летают вдохновенно - Екатерина Кастрицкая - Биографии и Мемуары / Домашние животные / Природа и животные
- «Черные эдельвейсы»" СС. Горные стрелки в бою - Иоганн Фосс - Биографии и Мемуары
- Недокнига от недоавтора - Юля Терзи - Биографии и Мемуары / Юмористическая проза
- Лев Яшин. Легендарный вратарь - Александр Соскин - Биографии и Мемуары
- Белые призраки Арктики - Валентин Аккуратов - Биографии и Мемуары
- Покрышкин - Алексей Тимофеев - Биографии и Мемуары
- Бируни - Игорь Тимофеев - Биографии и Мемуары
- ИБН БАТТУТА(ЖЗЛ-364) - Игорь Тимофеев - Биографии и Мемуары