Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, вынув из кармана кошель со всем своим состоянием, протянул его Жофке.
Но и она поступила совсем не так, как он ожидал. Она приняла кошель — правда, со слезами — и, подав ему руку, заторопилась уходить.
Это окончательно сбило Фрея с толку, хотя он и не понимал почему. Он не догадывался, что так и не сумел постичь душу Жофки, да и вообще ошибся в психологии женщин ее типа и рода — хотя сколько их прошло через его руки! Он не верил, что она может повести себя именно так, когда убедится в непоколебимости его решения; Армин понятия не имел, что в жизни такого сердца могут случаться моменты, когда оно в силах расстаться с самым дорогим человеком, приговоренным к смерти, — расстаться с болью, в горе — но и с покорностью судьбе.
Армина совершенно поставило в тупик то обстоятельство, что в поведении Жофки напрочь исчезла слезливая крикливость, вызванная непритворным ужасом, и что вопрос — жить им или умереть, — принял теперь почти характер торга.
Впрочем, он должен был себе признаться, что преувеличил опасность, чтобы напугать Жофку, и она, по-видимому, это разгадала. Сколько уже минут прошло, а не случилось ничего такого, что предвещало бы непосредственную гибель.
Но не в этом был выход для его желаний и надежд.
— Постой, Жофка, — по видимости спокойно остановил он ее. — Никто ведь тебе не поверит, что ты получила эти деньги честным способом, я дам тебе письменное подтверждение... Знаешь что, изложу-ка я свою последнюю волю, завещание сделаю — сядь пока!
Жофка села — в самом деле села! — на стул. Армин опустился на кушетку возле стола, взял лист бумаги, оставшийся от его сегодняшних трудов, и начал писать.
«Я, нижеподписавшийся, Армин Фрей, мастер переплетных дел и художник, в ожидании своей близкой и добровольной смерти, но в полном сознании и при здравом рассудке, завещаю и одновременно передаю моей любовнице Жофии Печуликовой, бывшей работнице фабрики «К. Уллик и Комп.», а ныне моей хозяйке, а также ребенку, которого она носит под сердцем от меня, сумму в сорок шесть тысяч крон».
Написав эти числа, он вдруг вспомнил, как загорелся в ее глазах огонек удовлетворенной алчности, когда он протягивал ей свой кошель. Какое же у нее выражение теперь, когда на нее никто не смотрит?
Он внезапно поднял голову и посмотрел на нее.
Жофка не следила за тем, что он пишет — она следила за его лицом с пристальным вниманием, и из глаз ее катились слезы, оставляя влажные бороздки на ее щеках, покрытых, словно персик, легким пушком. Таким взглядом, такими глазами смотрят на безвозвратно погибшего, умирающего человека.
«Если чему суждено случиться, так именно теперь», — вдруг подумалось Армину; все тело его ощутило готовность к действиям, и тут...
Глухой гул прокатился от основания дома до самого верха, затем тотчас — словно пистолетный выстрел, и от угла комнаты до ног Жофки расселся пол, так внезапно, что она отскочила прямо со стулом.
Трещина в полу, ломаясь под прямыми углами соответственно паркетным плитам, была похожа на молнию; под плитами обнажилось белое деревянное перекрытие, но прежде, чем трещина достигла ног Жофки, что-то еще резко треснуло в полу, щелкнуло, зашуршало... Тут уж Жофка перестала колебаться, она и сообразить-то ничего не успела, вскрикнула — не только не своим, но и вообще нечеловеческим голосом, рванулась с места и помчалась к двери, словно несла ее какая-то невидимая сила. Ей и впрямь казалось, будто ноги не поспевают за ее стремлением, у дверей она споткнулась, гулко ударилась коленом о косяк, сломя голову слетела с лестницы — и крик ее ужаса был слышен еще, когда она уже бежала по мостику.
Армин, оставшись один, всплеснул руками и разразился самым горьким смехом, каким когда-либо смеялся в жизни; счастливым смех у него, пожалуй, никогда не был, все равно, смеялся ли он над другими или над собой. На сей раз он испытывал к осмеянному, то есть к самому себе, жгуче-горькое, жальливое сострадание: в первый раз поверил в женскую любовь — и впервые обманулся в женщине...
Зачем только он подверг Жофку такому сверхчеловеческому испытанию?! Не доводил бы до такой крайности — успел бы спастись вместе с ней, и еще долгие годы мог быть счастлив с нею и со своим ребенком...
Гром господень — со своим ребенком!
Ну да, это так, Жофка уносит с собой его ребенка! Какой же он зверь, что отпускает их без надежды свидеться, что же не бежит за ними?!
Быть может, есть еще время, хоть и очень мало, а он сидит тут и, словно для забавы, наблюдает, как большие массы, раскалываясь, увлекают за собой более мелкие, как медленно, медленно расщепляются они с едва слышным шорохом, как время от времени раздается сухой громкий звук, словно некий великан кряхтит под непосильным бременем...
А Армин загадывает: если вот эта трещина подойдет к носку моего ботинка раньше, чем я досчитаю до ста — значит, ребенок под сердцем у Жофки — не моя кровь; и когда получается так, как он загадал, он отодвигает ногу подальше и снова считает до ста в отчаянной надежде, что уж на этот-то раз...
Армин считает с бешеной скоростью, чтобы на сей раз трещина не догнала его, потому что если он успеет досчитать до ста — он спасется вслед за своим ребенком!
Вдруг он прервал безумную игру, провел ладонью по лбу, за которым таился ненормальный мозг; усилием воли преодолел головокружительное, щекочущее в горле — и стягивающее горло, затрудняя дыхание, наслаждение, доставляемое ему тем, что вот он стоит лицом к лицу со стремительно нарастающей опасностью, стоит до последнего мгновения, когда еще можно будет избежать ее... Но что это?!
Откуда-то сверху донеслось до него жалобное мяуканье, тоненький, совсем еще детский кошачий голосок — Армин узнал бы его среди тысяч: то была Фатиме, единственная оставшаяся у него из помета от тех персидских «лавалек», что принес ему в прошлом году Лейб Блюмендуфт. Ее родители и братья с сестрами погибли от жестоких холодов этой зимы, выжила одна Фатиме.
Жалобное мяуканье раздавалось вновь и вновь откуда-то с непонятной высоты. Куда она забилась, почему не убежала с остальными? Фатиме всегда сторонилась прочих кошек, словно цыганская принцесса, и это теперь обернулось ей во зло.
Армину немыслимо было оставить здесь это лицемерное созданьице
- Рубашки - Карел Чапек - Зарубежная классика
- Немецкая осень - Стиг Дагерман - Зарубежная классика
- Фунты лиха в Париже и Лондоне - Оруэлл Джордж - Зарубежная классика
- Начала политической экономии и налогового обложения - Давид Рикардо - Зарубежная классика / Разное / Экономика
- Пагубная любовь - Камило Кастело Бранко - Зарубежная классика / Разное
- Дочь священника. Да здравствует фикус! - Оруэлл Джордж - Зарубежная классика
- Ясное, как солнце, сообщение широкой публике о подлинной сущности новейшей философии. Попытка принудить читателей к пониманию - Иоганн Готлиб Фихте - Зарубежная классика / Разное / Науки: разное
- Великий Гэтсби. Ночь нежна - Фрэнсис Скотт Фицджеральд - Зарубежная классика / Разное
- Кармилла - Джозеф Шеридан Ле Фаню - Зарубежная классика / Классический детектив / Ужасы и Мистика
- Пробуждение - Кейт Шопен - Зарубежная классика