говорили на эту тему, я всегда знал, что не смерть мужа, не ужасы войны, не разрушенное здоровье, не послевоенные трудности – гибель сына определяла каждый ее день, каждую минуту.
* * *
В первый же год эвакуации я, как это ни странно звучит в условиях, в которых мы жили, возобновил занятия музыкой. Что-то со мной произошло, то ли я забыл, каким насилием для меня была когда-то музыка в Умани: ведь даже в последние годы перед войной, когда я начал делать успехи, маме приходились заставлять меня заниматься – то ли мне просто захотелось поиграть. В городе не было музыкальной школы, и я отправился в Дом пионеров и начал заниматься с Валентиной Петровной, директором городского Дома пионеров, которая эвакуировалась в Петропавловск. Упражнялся я иногда у дяди Арона (Вортманы сумели увезти из Харькова даже пианино!), но это не всегда было кстати, а иногда в квартире Валентины Петровны. Тяга к музыке проявлялась по-всякому, я начал ходить в танцевальный кружок, пел в хоре и вообще проводил в Доме пионеров много времени. Мама не очень была этим довольна, но учебе мои увлечения не мешали, и поэтому особого сопротивления с ее стороны не было.
Я довольно хорошо играл по слуху, что в принципе осуждалось всеми существующими конвенциями преподавания, так что делал я это почти тайком, когда никто не слышал, – и сразу с гармониями. Играл все: вальсы Шопена, советские песни, эстраду – всю музыку, которую слышал. Помню, как у дяди Арона за плату пользовалась их пианино какая-то эстрадная певица, заброшенная войной в Петропавловск. Она являлась со своей аккомпаниаторшей в роскошных, по моим представлениям, туалетах, излучая оглушительный запах духов, сверкая украшениями, громогласная, невероятно общительная и, наверное, ужасно вульгарная. Вульгарности, я конечно, не замечал – эта певица, чье имя я начисто забыл, была для меня олицетворением таинственного женского начала. и не менее таинственного мира искусства. Завороженный, я впервые почувствовал, как слова и музыка, превращаются в чувство. Обращаясь к невидимым слушателям, она пела о том, “как бледнеют левкои в голубом хрустале”, о землянке, в которой угасает огонь и на поленьях зола, как слеза, о любви и верности. Я приходил в школу и играл все эти мелодии по слуху для своих одноклассников. Многие песни были всем известны, и собравшиеся за моей спиной подпевали под мой аккомпанемент. Вскоре из всего этого получился школьный хор, которым я, к изумлению всех учителей, руководил. Дисциплина в хоре была железная – меня слушали безоговорочно. Мне тогда было 12 лет.
Примерно к этому же времени относится появление, или скорее проявление, моего певческого голоса. У меня обнаружился, как я понял потом, довольно сильный, красивый и чистый альт. Я скоро заметил, что мой голос производит на людей какое-то особое впечатление. Особенно, когда я пел чувствительные песни: “Голуби, мои вы милые, улетели в солнечную высь, голуби, вы сизокры-ы-лые, в небо голубое унеслись”. Я видел лица, расплывавшиеся в улыбках, даже слезы на глазах взрослых мужчин – война с ее лишениями и смертельными опасностями обостряла все чувства, а песни, которые я пел, были полны грусти, тревоги и ностальгии по исчезнувшей мирной жизни. И чистый, сильный мальчишеский голос, исходивший из совершенно тщедушного существа, каким я был, вызывал такую эмоциональную реакцию – представьте себе Робертино Лоретти, поющего по-русски в 1943 году о войне, о любви и смерти!
Пел я с большим выражением, искренне, и быстро научился делать чувствительные нажимы (и голосом, и текстом), используя все штампы и эстрадные приемы, которые слышал по радио. Позже, в Харькове, когда начались серьезные занятия пением, все это пришлось выкорчевывать, но по счастью, без особого труда. Между тем, отношение ко мне в школе и в Доме пионеров, благодаря моему голосу, явно изменилось. Наиболее важным в моем самосознании, мне кажется, было то, что именно тогда я впервые почувствовал вкус к исполнительству, во мне пробудился артистизм, очевидно дремавший где-то в глубине. Но это было не просто невинно заявившее о себе так называемое “эстрадное чувство”. Думаю, что мною владели смешанные чувства: радость творческого удовольствия от того, что я делал, т.е. от самого процесса пения, и желание разбуженного успехом тщеславия. Я продолжал петь до того момента, когда мой голос начал меняться, после чего наступил перерыв. К этому времени я уже знал, что если хочу учиться пению профессионально, то в период мутации лучше не петь, и мое пение возобновилось по-настоящему только после поступления в университет, уже в Харькове.
Как ни странно, но в заброшенном Петропавловске времен войны была довольно активная культурная жизнь. Впрочем, то же, наверное, можно сказать и о других местах эвакуации: столичные театры и актеры должны же были где-то работать. Кроме того, в город приезжали и обычные гастролеры. В первый же сезон 1941–42 года летом начались гастроли Свердловского театра музыкальной комедии, которые потом повторялись каждый год. Это был один из лучших театров оперетты страны, в его репертуаре была вся опереточная классика – Летучая мышь, Сильва, Марица и т.п., – и я пересмотрел и переслушал все, что привозили в Петропавловск. Начало любви к музыкальному театру было положено именно тогда. Особенно меня завораживали переходы от драматических диалогов к пению. Только что героиня говорила, и ее речь, как бы театральна она ни была, оставалась чем-то обычным – мы ведь все разговариваем. И вдруг – праздник: вступает оркестр, и голос заполняет каждый уголок зала, и уносит меня в другой мир, где Сильва и Эдвин со своими экзотическими именами, во фраках и платьях со шлейфами поют о любви, которой не суждено осуществиться. Вероятно и певцы, и оркестранты были несовершенны, но я ничего этого не замечал. Я смотрел все спектакли по несколько раз и вполне мог изъясняться с помощью одних цитат из опереточного репертуара.
Художественным руководителем Свердловского театра был Г.И. Кугушев, как я позже узнал, довольно знаменитый режиссер и актер. Он начал свою творческую деятельность в первые годы после революции, работал во многих театрах и в 1935 году стал главным режиссером Свердловского театра музыкальной комедии. Но на его пути в советском искусстве всегда стояло его происхождение. В 1937 году, узнав о возможном своем аресте, (Кугушев был из дворянского княжеского рода), он уезжает из Свердловска в Иваново. Но бегство не помогло, там он был все-таки арестован и приговорен к административной ссылке в Казахстан на 5 лет, работал сначала в Павлодаре, а с 1940-го в качестве актера и режиссера в Петропавловском областном драматическом