Утверждали, что Дантон, как и Мирабо, получил от двора деньги. Где? Через кого? Сколько? Этого никто не знал; но он их получил, в этом не могло быть сомнений — так, во всяком случае, говорили.
Истина заключалась в следующем.
Дантон только что продал министерству свое место адвоката при Королевском совете, и поговаривали, что он получил от министерства сумму, в четыре раза превышающую цену за это место.
Это было правдой; но об этом знали только трое: продавец — Дантон, покупатель — г-н де Монморен, посредник — г-н де Лафайет.
Если бы Дантон стал обвинять Лафайета, Лафайет мог бросить ему в лицо историю об этой должности, проданной вчетверо дороже ее стоимости.
Другой на его месте отступил бы.
Дантон, напротив, пошел напролом: он знал Лафайета, знал его благородство, граничащее с глупостью. Вспомним год 1830-й.
Дантон говорит себе, что г-н де Монморен, друг Лафайета, подписал паспорт короля и тем слишком себя опорочил, — значит, Лафайет не решится повесить ему на шею новый камень.
Он поднялся на трибуну.
Его речь была краткой.
— Господин председатель! — сказал он. — Я обвиняю Лафайета; предатель скоро будет здесь; пусть приготовят два эшафота, и я согласен взойти на один из них, если Лафайет не заслуживает того, чтобы подняться на другой.
«Предатель» не замедлил появиться, он слышал страшное обвинение Дантона; но, как тот и предвидел, великодушие не позволило ему ответить на удар.
За это дело взялся Ламет; он полил кипящую лаву Дантона теплой водицей одной из своих обычных пасторалей: призвал к братству.
Потом появился Сиейес, он тоже стал проповедовать братство.
Следом за ним о братстве говорил Барнав.
Популярность этих трех ораторов в конечном счете одержала верх над популярностью Дантона, которому были признательны за то, что он напал на Лафайета; но и Ламету, и Сиейесу, и Барнаву были благодарны за то, что они его защищали, а когда Лафайет и Дантон вышли из Клуба якобинцев, то именно Лафайета толпа проводила с факелами под громкие приветственные крики.
Партия двора в лице Лафайета одержала, таким образом, большую победу.
Две огромные силы того времени потерпели поражение в лице своих предводителей:
якобинцы — в лице Робеспьера;
кордельеры — в лице Дантона.
Придется мне, как я вижу, снова отложить до другой главы рассказ о том, что за протест переписывала г-жа Ролан, сидя напротив мужа в небольшой гостиной четвертого этажа «Британского отеля».
XV
АНТРЕСОЛЬ ТЮИЛЬРИЙСКОГО ДВОРЦА
Мы непременно узнаем, о чем говорилось в том протесте, что переписывала г-жа Ролан; однако, для того чтобы читатель разобрался в происходивших событиях и ясно понял одну из самых мрачных тайн революции, ему необходимо сначала проникнуть вместе с нами в Тюильри вечером 15 июля.
За дверью комнаты, выходящей в темный и пустынный коридор, расположенный в антресольном этаже дворца, стоит женщина: ухватившись за ключ, она прислушивается и вздрагивает от малейшего шума, отдающегося гулким эхом.
Если бы нам не было известно, кто эта женщина, узнать ее было бы нелегко: в этом коридоре даже в солнечный день царит полумрак, а теперь уже наступила ночь; кроме того, то ли случайно, то ли умышленно фитиль единственного зажженного кенкета опущен, и кажется, что он вот-вот погаснет.
Освещена лишь вторая комната, а женщина, вздрагивая и прислушиваясь, стоит у двери первой комнаты, смежной со второй.
Кто же эта женщина? Мария Антуанетта.
Кого она ждет? Барнава.
О надменная дочь Марии Терезии! Кто бы мог сказать в тот день, когда тебя нарекли королевой Франции, что настанет время, когда, притаившись за дверью в комнате своей камеристки, ты будешь поджидать, трепеща от страха и надежды, ничтожного адвоката из Гренобля, ты, столько раз заставлявшая ждать Мирабо и соблаговолившая принять его лишь однажды?!
Впрочем, не стоит заблуждаться: королева ожидает встречи с Барнавом из чисто политических соображений; ее неровное дыхание, порывистые движения, нервно вцепившиеся в ключ пальцы — все это объясняется отнюдь не движениями сердца, а оскорбленной гордыней.
Мы говорим о гордыне, потому что, несмотря на бесчисленные нападки, которым король и королева подвергаются со времени их возвращения, жизнь им сохранена и дело сводится к следующему: лишатся вареннские беглецы остатков своей власти или отвоюют то, что ими было утрачено?
С того рокового вечера, когда Шарни навсегда покинул Тюильри, сердце королевы замерло. Несколько дней подряд она оставалась безразличной ко всему, даже к обидам; однако мало-помалу она пришла в себя и стала замечать, что в ее сильной натуре живы лишь гордыня и ненависть, и она пришла в себя для того, чтобы возненавидеть и отомстить.
Не Шарни собирается она мстить, не Андре будет она ненавидеть, нет; когда она о них думает, она ненавидит себя, она хотела бы отомстить себе, потому что слишком хорошо понимает: во всем виновата она сама.
О, если бы она могла их возненавидеть, она была бы счастлива!
Но кого она по-настоящему ненавидит всем сердцем, так это французский народ, осмелившийся поднять на нее руку, словно она была обыкновенной беглянкой; этот народ относился к ней с отвращением, он ее оскорбил, заставил почувствовать стыд. Да, она ненавидит тех, кто называл ее «госпожа Дефицит», «госпожа Вето», кто называет ее «Австриячка», кто еще назовет ее «вдова Капет».
И если она сумеет отомстить, то месть ее будет ужасной!
И вот 15 июля 1791 года в девять часов вечера, как раз в то время, когда г-жа Ролан сидит напротив своего мужа в небольшой гостиной четвертого этажа «Британского отеля» и переписывает протест (содержание его нам все еще неизвестно), Барнав должен принести королеве то, что может обернуться беспомощностью и отчаянием, но может также оказаться божественным напитком, имя которому месть.
В самом деле, положение критическое.
Разумеется, благодаря Лафайету и Национальному собранию первый удар был отражен конституционным щитом: король был похищен, король бежал не по своей воле.
Но все помнят листок кордельеров; все помнят предложение Марата; все помнят памфлет г-на Прюдома; все помнят насмешку Бонвиля; все помнят предложение Камилла Демулена; все помнят аксиому швейцарца Дюмона; все помнят, что скоро будет основана новая газета, в которой собирается сотрудничать Бриссо, и эта газета будет называться «Республиканец».
Не угодно ли вам ознакомиться с проспектом этой газеты? Он краток, но выразителен. Его составил американец Томас Пэн, потом он был переведен молодым офицером, принимавшим участие в Войне за независимость, а затем вывешен за подписью Дюшатле.