я, сколько мои курьерские услуги.
Юля ткнула в пупырчатого, зелёно-чёрного лишаистого веслонога:
— А этот постоянно врал. Он даже про то, что ел на завтрак, врал, никак не мог остановиться. А главное — непонятно зачем! Говорил, что идёт на математику, а сам шёл на античку, говорил, что идёт играть на компе с другом, а сам шёл с сестрой по магазинам… А когда я его бросала, сказал, что так меня любит, что спрыгнет с моста. Канавинский мост, прикинь. Метров тридцать в высоту. Я говорю — ну, давай, раз любовь такая. И знаешь что? Он тогда просто развернулся и ушёл.
В следующем отсеке плавала китайская саламандра.
— Эта, кажется, самая отвратительная, — произвёл осмотр Ромбов. — Надеюсь, с таким ты не встречалась?
Юля замерла перед стеклом напротив хищной коричневой амфибии и несколько минут смотрела, как извивается её противное тело в воде.
— Этого я любила.
Он заметил, как в глазах у неё собрались слёзы.
— Хочешь, я прыгну с моста? Или вместе прыгнем? — сказал он, чтобы отвлечь её.
Она обернулась:
— С высокого?
— С высокого.
— Я слишком молода и прекрасна, чтобы помирать.
— Этого и не требуется. Пойдём.
В городе обосновался ранний вечер. С ржавым небесным призвуком он развернулся над площадями и улицами, построил парадными фигурами облака, скомандовал подтянуться строевым придорожным деревьям, которые шелестели в знак приветствия бегущим машинам и легко покачивались, провожая горожан с работы домой.
Юля смотрела в окно машины; у неё не было сил разговаривать.
Они остановились у моста на набережной Федоровского.
— Здесь же нет воды, — Юля с недоверием поглядела вниз.
— Зато есть верёвки, — подмигнул Ромбов. — Не бойся, это безопасно.
Инстинктивно она взяла его за руку. В его теле сразу как-то всё обострилось, окислилось и одновременно оживилось, будто вместо крови пустили по венам апельсиновый сок.
На середине моста дежурили роуп-джамперы. Ромбов отозвал бородатого и отдал ему голубую купюру.
— Вы вдвоём или по очереди?
— Вдвоём, — сказал Ромбов.
— Я боюсь высоты вообще-то, — запротестовала Юля, влезая в страховочные ремни.
— Готова? — спросил бородатый, проверив дюралевые карабины.
— Не очень.
Инструктор велел им забраться на небольшую металлическую пластину над ограждением и обнять друг друга.
Они стояли там, над глубоким оврагом. Мимо проплывали вечерние зеваки, клеились взглядами. Небо оттеняли золотые разводы, словно наверху разлили шампанское.
Юля вцепилась в Ромбова, она дрожала.
— Я, кажется, не хочу, — сказала она.
— А мне кажется, что хочешь, — он крепко сплёл руки в замок на её спине и нырнул вместе с ней в пропасть.
У неё перехватило дыхание. Это было так, как будто они сейчас врежутся в землю и всему придёт конец. Он заорал от боли в боку, когда они повисли, раскачиваясь, на верёвке, хотя сам не вполне понял, от боли это или от восторга. Он по-прежнему держал её в объятьях, пока они болтались, сцепленные друг с другом.
— Ну как? — Ромбов оставил очки наверху, поэтому видел нечётко.
— Как будто только что родилась, — рассмеялась Юля и поцеловала его.
21. Шкатулка
Ты всё поняла, Дашенька? Смотри у меня. Не пропускай мимо ушей, как ты пропускала склонения и переменные, так что образовывали они какую-то толкотню в голове, а голова была дырявая — старый сачок, из которого вылетали бабочки. Толкотню такую, как на воскресном рынке, когда из боковых улиц, минуя главный вход, прибывали покупатели селёдок и квашеной капусты, пахучей кинзы и бабушкиного укропа, бьющихся яиц и свиных копытец. Вся ты была закуток, где накиданы друг на друга ящики представлений и знаний, свалены в углу какие-то отходы дня, подгнивают дружбы. Вся быстрая, как рыночный день с его кутерьмой, и одновременно приземлённая, как долгое стояние на ногах за прилавком. Ты слушаешь меня, девочка?
Мы уж тебя воспитаем в полноценного члена нашего негромкого общества. У нас тут всё по распорядку, по часам. В семь утра — подъём, потом зарядка, потом игры физические и интеллектуальные, пока я тружусь над «Нижегородским Некрополем», хотя, надо сказать, я разболтался, рассистематизировался из-за некоторых обстоятельств, сам стал восточным рынком с кисловато-острым облаком вокруг себя; сплошной взрывоопасный перец и маринованный имбирь. Но теперь уж дудки, теперь я себя возьму в руки, вернусь к накоплению эпитафий, к вашему воспитанию, к дорогим своим кладбищенским каталогам. Так вот я тружусь до обеда, корплю над могильными именами, а вы тем временем занимаетесь школьными науками, а то развели тут необразованность, чёрные мозговые дыры мне, знаешь ли, не нужны; вы читаете наши любимые книги: «Дон Кихота» и «Монте-Кристо», «Повести Белкина» и «Чёрную Курицу», ещё Астрид Линдгрен и Андерсена, ещё Лермонтова и Тургенева, ещё «Педагогическую поэму» и «Как закалялась сталь», чтобы вырастали не рваньём каким духовным, а столпами общества нашего горемычного. Ещё вы в это время решаете математические задачки — это по возрасту: кто возится со сложением и вычитанием, кто с дробями, а кто — с уравнениями и скоростями. Ещё рисуете леса и домики, цветочки и тигров — акварельной бумаги на вас не напасёшься, но есть краски, и обрывки моих трудов и затруднений, и кисти козлиные и беличьи, которыми можно вывести кучерявую майскую сирень, треснувшую мамину вазу, серого коня под деревом, что нахватался яблок от яблони, и ещё всех нас, взявшихся за руки, — восемнадцать сестричек и меня, Утешителя Малюток. Потом обед, но вам, слава богу, пища не нужна, а то у меня при такой скромной доцентской жизни материального обеспечения не хватило бы на прокорм всей оравы. В общем, я ем первое попавшееся: кашу или яичницу, а чаще бутерброды с варёной колбасой из магазина за углом со сладким чаем или печенье с молоком, а вы хохочете — у тебя усы остались, или — ой, Коля, ты заляпался майонезом. А потом мы всем отрядом придумываем развлечения: устраиваем концерты с песнями и страшными историями, или смотрим мультики. И у нас с вами в этом отношении царит подлинная демократия. Ты знаешь, что такое демократия? Это когда все мнения учитываются, но побеждает крупнейшее. Так вот, мы голосуем поднятием рук и выбираем занятие. Ну а потом уж и вечер подползает с машинным шипением, с бензиновыми уличными разливами в лужах и заглядывает, змеюка, в наши грязноватые стёкла. Тут-то я вас и укладываю спать, а вы сопротивляетесь, елозите, отказываетесь закрывать