Постараемся обрисовать его.
Барбару, как мы сказали, писал в начале июля Ребекки́: «Пришли мне пятьсот человек, умеющих умирать!»
Кто же был тот человек, что мог написать подобную фразу, и какое влияние он имел на своих соотечественников?
Он имел влияние благодаря своей молодости, красоте, патриотизму.
Этот человек — Шарль Барбару, нежный и очаровательный; он смущал сердце г-жи Ролан даже в супружеской спальне; Шарлотта Корде помнила о нем даже у подножия эшафота.
Госпожа Ролан вначале ему не доверяла.
Чем же объяснить ее недоверие?
Он был слишком хорош собой!
Этого упрека удостоились два героя революции, чьи головы, сколь ни были они красивы, оказались, с разницей в четырнадцать месяцев, одна — в руке бордоского палача, другая — в руке парижского палача; первым был Барбару, вторым — Эро де Сешель.
Послушайте, что говорит о них г-жа Ролан:
«Барбару легкомыслен; обожание, которое расточают ему безнравственные женщины, наносит серьезный ущерб его чувствам. Когда я вижу этих молодых красавцев, опьяненных производимым ими впечатлением, таких, как Барбару и Эро де Сешель, я не могу отделаться от мысли, что они слишком влюблены в себя, чтобы достаточно любить свое отечество».
Она, конечно, ошибалась, суровая Паллада.
Отечество было не единственной, но первой любовью Барбару; его, во всяком случае, он любил больше всего на свете, раз отдал за него жизнь.
Барбару было не более двадцати пяти лет.
Он родился в Марселе в семье отважных мореплавателей, превративших торговлю в поэзию.
Благодаря своей стройной фигуре, своей грациозности, идеальной внешности, в особенности благодаря греческому профилю, он казался прямым потомком какого-нибудь фокейца, перевезшего своих богов с берегов Пермесса на берега Роны.
С юных лет он упражнялся в великом ораторском искусстве — в том самом искусстве, которое южане умеют обращать не только в оружие, но и в украшение; затем отдавал себя поэзии, этому парнасскому цветку, который основатели Марселя привезли с собой из Коринфского залива в Лионский. Помимо этого, он еще занимался физикой и поддерживал переписку с Соссюром и Маратом.
Он неожиданно расцвел во время волнений в своем родном городе в дни выборной кампании Мирабо.
Тогда же он был избран секретарем марсельского муниципалитета.
Позднее произошли волнения в Арле.
В гуще этих событий и мелькнуло прекрасное лицо Барбару; он был похож на вооруженного Антиноя.
Париж требовал его себе; огромная топка нуждалась в этой душистой виноградной лозе; необъятное горнило жаждало заполучить этот чистый металл.
Его отправили в столицу с отчетом об авиньонских волнениях; можно было подумать, что он не принадлежит ни к какой партии, что его сердце, как сердце самого правосудия, ни к кому не питает ни привязанности, ни ненависти; он рассказывал правду простую и ужасную, какой она была, и казался столь же величественным, как сама эта правда.
Жирондисты только что вошли в силу. Их отличало от других партий то, что, возможно, впоследствии и погубило; они были настоящими артистами; они любили все прекрасное; они тепло и открыто протянули Барбару руку; потом, гордые своим приобретением, они отвели марсельца к г-же Ролан.
Мы уже знаем, что подумала вначале г-жа Ролан о Барбару.
В особенности поразило г-жу Ролан то обстоятельство, что ее муж уже давно вел с Барбару переписку; от молодого человека регулярно приходили ясные, умные письма.
Она не спрашивала у мужа, ни сколько лет этому серьезному корреспонденту, ни как он выглядит: в ее представлении это был сорокалетний господин, который рано облысел от напряженной работы мысли, а его морщинистый лоб должен был свидетельствовать о недосыпании.
При встрече же она, вместо придуманного ею образа, обнаружила красивого двадцатипятилетнего молодого человека, веселого, смешливого, легкомысленного, влюбчивого, как, впрочем, и все это великолепное и пылкое поколение, расцветшее в 92-м и скошенное в 93-м.
Именно в этой голове, казавшейся столь легкомысленной, в голове, которую г-жа Ролан находила слишком красивой, и зародилась, может быть, первая мысль о 10 августа.
Гроза витала в воздухе; обезумевшие тучи метались с севера на юг, с запада на восток.
Барбару задал им направление, собрал их над шиферной крышей Тюильри.
Когда ни у кого еще не было ясного плана, он написал Ребекки́: «Пришли мне пятьсот человек, умеющих умирать!»
Увы, истинным королем Франции был этот король революции, написавший, чтобы ему прислали пятьсот человек, которые умеют умирать, и ему прислали их с такой же легкостью, с какой он об этом попросил.
Ребекки́ отобрал их самолично из членов профранцузской партии Авиньона.
Они сражались уже второй год; они ненавидели уже на протяжении десяти поколений.
Они сражались в Тулузе, в Ниме, в Арле; они были приучены к крови; они не знали усталости.
В назначенный день они просто, точно их ждал обычный переход, отправились в путь длиной двести двадцать льё.
А почему бы нет? Это были суровые моряки, упорные крестьяне; лица их были обожжены африканским сирокко или мистралем с горы Ванту, а ладони почернели от дегтя или задубели от тяжелой работы.
Всюду, где бы они ни появились, их называли разбойниками.
На привале немного выше Органа они получили слова и музыку гимна Руже де Лиля под названием «Боевая песнь Рейнской армии».
Эти своеобразные подъемные прислал им Барбару, чтобы помочь скоротать дорогу.
Один из них разобрал ноты и напел слова; за ним и все подхватили эту страшную песню, гораздо более страшную, нежели воображал сам Руже де Лиль!
В устах марсельцев изменился характер песни, иным стал смысл ее слов.
Песня, призывавшая к братству, превратилась в песню, зовущую к уничтожению и смерти; это была «Марсельеза», то есть оглушительный рев, заставивший нас содрогнуться от ужаса в утробе у наших матерей.
И вот эта небольшая марсельская банда шагала через города и села, горланя еще неизвестную новую песню и пугая ею Францию.
Когда Барбару узнал, что его головорезы дошли до Монтро, он побежал сообщить об этом Сантеру.
Сантер обещал ему встретить марсельцев в Шарантоне с сорокатысячной армией.
Вот что Барбару рассчитывал предпринять, опираясь на сорок тысяч Сантера и пятьсот марсельцев: поставить марсельцев во главе войска, сразу же захватить ратушу и Собрание, взять Тюильри, как 14 июля 1789 года была взята Бастилия, и на развалинах флорентийского дворца провозгласить республику.