Совсем иначе чувствовала себя королева.
Если эта гордая львица не зарычала при виде своей клетки, то лишь потому, что сердце ее разрывалось от горя и она стала слепа и бесчувственна ко всему окружающему ее.
Ее новое жилище состояло из четырех комнат; в передней поселилась г-жа принцесса де Ламбаль, в другой комнате устроилась она сама; третья, небольшая, была предоставлена г-же де Турзель, а в последней комнате разместилась мадам Елизавета с детьми.
В комнатах этих было немного почище, чем у короля.
Манюэль, будто устыдившись того, как он обошелся с королем, объявил, что архитектор Коммуны, гражданин Паллуа — тот самый, на которого была возложена задача разрушить Бастилию, — придет к королю, чтобы обсудить, как сделать будущее жилище королевской семьи более удобным.
А теперь, пока Андре предает земле тело любимого супруга; пока Манюэль размещает в Тампле короля и королевскую семью; пока плотник возводит гильотину на площади Карусель — поле победоносной битвы, которое переместится на Гревскую площадь, — обратим наши взоры на ратушу, где мы уже не раз бывали, и познакомимся с властью, которая недавно пришла на смену таким людям, как Байи и Лафайет, а теперь, пытаясь подменить собой Законодательное собрание, намеревается захватить в свои руки диктатуру.
Познакомимся с живыми людьми, тогда нам понятнее станут их поступки.
Десятого вечером — разумеется, когда все было кончено, когда смолкли пушки, когда утихла стрельба, когда убивали уже тихо, — толпа пьяных оборванцев внесла на руках в зал заседаний Коммуны таинственного человека, подслеповатого филина, пророка черни, божественного Марата.
Он не противился: отныне ему нечего было опасаться, была одержана решительная победа, и дорога волкам, стервятникам и во́ронам была открыта.
Они называли его победителем 10 августа; это его-то, которого они застали в тот момент, как он опасливо высовывал голову из оконца своего подвала!
Они увенчали его лаврами; и он, будто Цезарь, с наивной гордостью нес свой венец.
И вот граждане санкюлоты пришли и бросили Марата — свое, как мы говорили, божество, — в среду членов Коммуны.
Так, верно, был брошен калека Вулкан на совет богов.
При виде Вулкана боги засмеялись; при виде Марата многие тоже засмеялись, другие почувствовали отвращение, а кое-кто и затрепетал.
Вот эти-то последние и были правы.
Но Марат не входил в Коммуну, он не был ее членом, его туда внесли.
Так он там и остался.
Для него — специально для него одного — отвели журналистскую ложу; но не журналист находился во власти Коммуны, как «Логограф» — у Собрания, а сама Коммуна очутилась в когтях у Марата, под его тяжелой лапой.
Так же как в прекрасной драме нашего дорогого и великого друга Виктора Гюго Анджело держит в руках Падую, но чувствует, что над ним занесена длань Венеции, Коммуна стояла над Собранием, но понимала, что сама она находится в руках у Марата.
Вы только посмотрите, как она повинуется Марату, эта надменная Коммуна, которой подчиняется Собрание! Вот одно из первых принятых ею постановлений:
«Отныне печатные станки роялистских клеветников конфискуются и передаются издателям-патриотам».
Утром того дня, когда этот декрет должен быть принят, Марат уже приводит его в исполнение: он идет в королевскую типографию и приказывает перенести станок к нему на дом вместе с подходящими шрифтами. Разве не он первый издатель-патриот?
Собрание было напугано кровавыми событиями 10 августа; оно было бессильно им помешать: убийства совершались во дворе, в коридорах, у дверей самого Собрания.
Дантон сказал:
— Где начинается правосудие, там должна кончаться народная месть. Я берусь защитить находящихся в Собрании; я пойду во главе их; я отвечаю за их безопасность.
Дантон сказал это до того, как Марат появился в Коммуне. С той минуты как Марат там появился, Дантон ни за что более отвечать не мог.
Перед змеей лев схитрил: он попытался стать лисицей.
Лакруа, бывший офицер, депутат атлетического телосложения, одна из сотни рук Дантона, поднялся на трибуну и потребовал, чтобы командующий национальной гвардией — то есть Сантер, в ком сами роялисты готовы были признать человека внешне грубоватого, но сердечного, — назначил военный трибунал, который безотлагательно судил бы швейцарцев, офицеров и солдат.
Вот в чем заключалась идея Лакруа, вернее, Дантона.
Военный трибунал должен был состоять из людей воевавших; а бывшие солдаты — люди мужественные, следовательно, они способны ценить и уважать мужество других.
Да и одно то, что они оказались победителями, должно было не позволить им осудить побежденных.
Разве мы не видели, как эти самые победители, опьяненные кровью, разгоряченные резней, щадили и защищали женщин, провожая их из дворца?
Итак, если бы членами военного трибунала были назначены бретонские или марсельские федераты, то есть победители, пленники были бы спасены; доказательством того, что это была великодушная мера, служит то обстоятельство, что Коммуна ее отвергла.
Марат отдавал предпочтение бойне: это был скорейший и вернейший способ разделаться со всеми.
Он требовал голов, побольше голов, как можно больше голов!
Запрашиваемое им количество жертв не уменьшалось, а неуклонно возрастало; вначале это были пятьдесят тысяч голов, потом сто тысяч, потом двести тысяч; в конце концов он потребовал двести семьдесят три тысячи.
Откуда взялось это странное число, что это за нелепый счет?
На этот вопрос он и сам не смог бы ответить.
Он требует бойни, вот и все; бойня и начинается.
Отныне Дантон в Коммуну — ни ногой: министерство, как он говорит, отнимает у него все время.
Что делает Коммуна?
Она отправляет депутации в Собрание.
Шестнадцатого три депутации сменяют на трибуне одна другую.
Семнадцатого появляется новая депутация.
— Народу, — заявляет она, — надоело ждать отмщения. Берегитесь, как бы он сам не стал вершить суд и расправу! Сегодня ночью, в полночь, прогремит набат. Для Тюильри необходимо учредить уголовный трибунал, по судье от каждой секции. Людовик Шестнадцатый и Мария Антуанетта хотели крови: пусть они полюбуются на кровь своих прихвостней!
Эта наглость, этот напор вызывают возмущение у двух депутатов: якобинца Шудьё и дантониста Тюрио.
— Те, кто пришел сюда требовать бойни, не могут считать себя друзьями народа, — заявляет Шудьё, — они лишь заигрывают с ним. Они хотят создать у нас инквизицию; но, пока я жив, этому не бывать!