говорили, связывал стихи Пушкина с недавно состоявшейся встречей с царем, был против революционной интерпретации этих стихов, связанной со словом «меч», поэтому ему вспоминалось какое-то другое слово, кажется, ошибочно: во всех списках стоит «меч». Он, очевидно, отрицал революционные коннотации, вкладываемые в пушкинский текст и особенно связываемые с этим словом. И, думается, был прав. Меч здесь – личное оружие дворянина, символ воинской дворянской чести. Шпаги были сломаны над головами осужденных декабристов (и Чернышевского – позднее) как знак лишения дворянского достоинства.
В патетическом высоком стиле стихотворения не могло появиться слово «шпага». Для того времени оно звучало достаточно прозаически, как некий обязательный атрибут офицерской военной формы. У Пушкина слово «шпага» встречается 34 раза и только один раз в стихе. Все остальные случаи – в прозе. «Меч» – 133 (!) раза, и ни разу в прозе. Так, один из его героев пишет: «Мы являлись на балы, не снимая шпаг – нам было неприлично танцевать…» (VIII, 1, 255)33. Сравним, как естественно звучит это слово в устах простоватой Василисы Егоровны: «Петр Андреич! Александр Иваныч! Подавайте сюда ваши шпаги, подавайте, подавайте. Палашка, отнеси эти шпаги в чулан» (VIII, 1, 304). (Заметим, что ритмически, но не стилистически, «шпага» легко могла бы войти в стих, например: Вам шпаги братья подадут.)
В то же время меч свободно употреблялся в стихах как непременный атрибут человека высшего сословия:
Ты спишь ли? Гитарой
Тебя разбужу.
Проснется ли старый,
Мечом уложу (III, 239).
И чуть выше там же как синоним меча употреблено (кажется, единственный раз у Пушкина в стихотворном тексте и как непременный атрибут одеяния знатного человека) слово «шпага»:
Исполнен отвагой,
Окутан плащом,
С гитарой и шпагой
Я здесь под окном.
Ср. позднее (1860) у А. К. Толстого в знаменитой серенаде Дон Жуана:
От Севильи до Гренады
В тихом сумраке ночей
Раздаются серенады,
Раздается звон мечей34.
Таким образом, можно полагать, что последняя очень важная и очень значимая строка подчеркивает и подытоживает основную мысль поэта: узники не только будут помилованы – им будут возвращены все права и они вернутся к активной общественной деятельности.
Естественно, что утопические мечты, оптимистические надежды Пушкина сибирскими узниками не были поняты. Они увидели в стихах только ни на чем не основанную и в чем-то унизительную для их гордого все еще революционного самосознания надежду на царскую милость. Такое понимание вызвало знаменитую отповедь А. Одоевского, которая почему-то до сих пор воспринимается некоторыми, как торжественный обмен двух единомышленников прекрасными стихами. И аберрация такого восприятия привносит в послание Пушкина абсолютно не свойственный ему радикализм.
Одоевский, конечно, любил Пушкина и восхищался его стихами («струн вещих пламенные звуки»), но после первой строчки начинается очевидная и принципиальная полемика с позицией Пушкина, как понимает ее декабрист. Он возражает буквально на каждую мысль пушкинского текста.
Пушкин говорит: <пока> «Храните гордое терпенье». Одоевский отвечает утверждением внутренней независимости, гордости, пренебрежением власти и насмешкой над ней:
…цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
Пушкин надеется, что дарования узников, их образование, светлый ум, патриотизм помогут реформам, послужат обновлению России: труд, размышления (думы) не пропадут. Одоевский отвечает: да, не пропадут (для будущего):
Наш скорбный труд не пропадет,
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.
То есть подразумевается восстание (в будущем, не ясно, далеком или близком) ставшего просвещенным народа, который объединится под знаменем свободы. Если принять более вероятное, с нашей точки зрения, чтение: «православный наш народ»35, – то это будущее становится гораздо более близким. Не нужно напоминать, какую зловещую роль сыграла ставшая лозунгом строка об искре и пламени в идеологической подготовке самой страшной в истории России катастрофы.
И наконец, мы подходим к важнейшей лексеме пушкинского текста, к слову «меч», о котором мы подробно говорили чуть ранее. У Одоевского меч становится отнюдь не символом чести и достоинства личности, а оружием борьбы, освященным, если читать «православный народ», воспоминанием о славянской воинственной древности. «Меч» возникает уже в первой строфе:
К мечам рванулись наши руки,
И – лишь оковы обрели, —
и делается наиболее значимым в последней. Эта строфа изобилует революционными словами-сигналами, и на первом месте стоит меч, потом идут: пламя, свобода. Именно мечом будет осуществлена грядущая революция, наступит царство «свободы» и благоденствие народов – очевидно, подразумевается – народов России:
Мечи скуем мы из цепей
И пламя вновь зажжем свободы:
Она нагрянет на царей,
И радостно вздохнут народы36.
Упования и надежды, столь оптимистично, у каждого автора по-своему, высказанные в двух разбираемых стихотворениях, оказались тщетными. Царь Николай, в отличие от «пращура» Петра и старшего брата, не стал реформатором. Декабристы не были прощены и не вернулись к общественной жизни. Хорошо известно, чем обернулись спустя почти столетие упования Одоевского на свободу и благоденствие народов России в результате вооруженной борьбы.
Два окончания трагедии
Почему Пушкин изменил последнюю ремарку в «Борисе Годунове»
Трагедия Пушкина кончается знаменитой ремаркой «Народ безмолвствует»37. Она давно стала крылатым выражением, и каждый грамотный человек в России знает ее. Она вошла в словари крылатых слов38. Знаменитый абзац Белинского закрепил ее величественное звучание в сознании интеллигентного читателя:
Это – последнее слово трагедии, заключающее в себе глубокую черту, достойную Шекспира… В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изрекающей суд свои над новою жертвою – над тем, кто погубил род Годуновых…39
Между тем всем филологам, хоть немного занимавшимся Пушкиным, известно, что эта ремарка появилась только в единственном прижизненном издании «Годунова» (1831). Во всех рукописях трагедия кончалась ремаркой: «Народ. Да здравствует царь Дмитрий Иванович!»
Печатная концовка, несомненно, более эффектна, кажется более величественной и зловещей. С нашей точки зрения, завершенная в Михайловском 7 ноября 1825 года рукопись заканчивалась более страшным и глубоким текстом, чем эффектный конец печатной версии40. Ниже мы попытаемся обосновать свое предположение.
Начинается трагедия с обсуждения врагами Годунова его притязаний на царскую власть41. Боярская оппозиция