отцом. И убежденный в своем нынешнем
мнении народ
несется толпой растерзать царя нынешнего, отца которого с торжественными криками провозгласили царем несколько лет назад: «…вязать Борисова щенка… Да гибнет род Бориса Годунова!»
Действие трагедии подошло к концу. Убиты царь Федор и его мать. Бояре сами проделали эту важную и грязную работу, оттеснив московских граждан. И теперь, выйдя к народу, требуют: «…кричите: да здравствует царь Дмитрий Иванович!» И наступает жуткий финал – народ послушно повторяет: «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!»
Замкнулась четкая композиция. В начале трагедии народ (наверное, те же самые люди) кричал: «Борис наш царь! Да здравствует Борис!» Теперь он теми же словами провозглашает здравицу следующему царю. Читатели, хорошо помнившие «Историю» Карамзина, автоматически экстраполировали события царствования Годунова на последующую историю страны: скорую гибель и этого царя, и следующего, и ужасную «смуту» – самые страшные годы в истории России для современников Пушкина. А нынешний читатель (особенно если читает текст первой редакции, а впрочем, и последней) так же естественно экстраполирует на следующие столетия и здравицы разным царям (как бы их ни называли), и гибель их, и смуты, не уступающие кошмарам XVII века.
Однако Пушкин отказался от этой великолепной концовки, в последний момент заменив ее не менее выразительной, но с несколько иными коннотациями. Чтобы ответить на вопрос, почему он это сделал, следует обратиться к истории публикации «Бориса Годунова». Она достаточно хорошо известна47.
Получив (в 1826 году) от Пушкина рукопись трагедии и не желая читать довольно длинный и не очень чистый текст (а другого у Пушкина в тот момент не было), царь попросил Бенкендорфа поручить «кому-нибудь верному» сделать резюме. «Внутренний рецензент» (им был Булгарин) написал «Замечания на „Комедию о царе Борисе и Гришке Отрепьеве“». Он обратил внимание на сцену «Девичье поле» («люди плачут, сами не знают о чем, а другие вовсе не могут проливать слез и хотят луком натирать глаза!») и задавал риторический вопрос: «Прилично ли так толковать народные чувства?» Текста «Замечаний» Пушкин не увидел. Но к ним были приложены «Выписки», в которых процитированы места, нуждающиеся, по мнению рецензента, в исправлении или исключении («требующие некоторого очищения»,– написал Бенкендорф). В них под номером 4 была переписана вся вторая половина сцены «Девичье поле». «Выписки» были переданы Пушкину. Он мог думать, что это мнение самого Николая48.
Когда Пушкин получил от царя разрешение печатать трагедию «под его собственной ответственностью», он приступил к подготовке текста к печати. В его распоряжении была рукопись, в свое время переданная царю. В ней «красно-коричневым карандашом» была отмечена та часть сцены «Девичье поле», которую предлагал исключить Булгарин. Пушкин передал эту рукопись вместе с «Выписками» Жуковскому. Жуковский, согласившись с Булгариным, вычеркнул эти строки. Лишившись половины текста, где показывались непонимание, равнодушие, покорный конформизм народной массы, сцена, начинавшая изображение народа в трагедии, теряла свой основной смысл. И Пушкин вычеркнул ее из готовившейся к печати рукописи49.
Кроме этого, из первоначального текста были исключены «Ограда монастырская. Григорий и злой чернец» и «Замок воеводы Мнишека в Самборе. Уборная Марины». Удаление этих сцен объяснялось чисто художественными требованиями. Полумистический чернец побуждал Григория объявить себя царским сыном. Ненужная сцена замедляла действие. Вполне достаточно было (для обычного пушкинского лаконизма) короткой реплики Пимена о царевиче: «Он был бы твой ровесник». Для нашей темы в этой сцене интересны формулируемые таинственным Чернецом причины будущей гибели обреченного Бориса, в общем тоже повторяющие мотивы, разрабатываемые на всем протяжении трагедии. С одной стороны, зависть к неродовитому выскочке: «бояре в Годунове видят равного себе», а с другой – те свойства народной массы, которые делают ее слепым орудием исторического процесса: «глупый наш народ / легковерен: рад дивиться чудесам и новизне».
В уборной Марины служанка рассказывает хозяйке о слухах, что царевич на самом деле «дьячок, бежавший из Москвы, / Известный плут в своем приходе». В следующей затем знаменитой сцене у фонтана раскрываются темпераментные, взрывчатые, спонтанные характеры героев. «Не хочу делиться с мертвецом любовницей, ему принадлежащей…» – срывается Самозванец. Марина поражена: вместо принца перед ней беглый бродяга. Но тут же над аристократическими предрассудками, презрением и осторожностью берут верх потаенные, глубинные страсти ее честолюбивой души: «Пока твоя нога не оперлась на тронные ступени… / Речей любви не буду слушать я». Великолепно изображенное столкновение сильных личностей, шок, испытываемый Мариной, много теряют, если она заранее готовится к возможному разоблачению. Отброшенная сцена завершается ее репликой: «Мне должно все узнать».
Как мы видели, со сценой «Девичье поле» все происходит по-иному. Изображение в ней народа вызвало недовольство, как мог думать Пушкин, самого царя. Хотя он и не знал записки Булгарина, но предложение вычеркнуть вторую половину сцены было ему передано. С этим исключением согласился и друг Жуковский. И дело было не в «грубости» отдельных реплик. Никакой особой грубости и вульгарности в них нет. И возможно, именно эту сцену имел Пушкин в виду, когда, отстаивая правомочность просторечий в языке своей трагедии, писал в «Набросках предисловия к „Борису Годунову“»: «Есть шутки грубые, сцены простонародные <…> поэту нет нужды стараться заменять их чем-нибудь другим»50. А 2 января 1831 года, сразу после выхода трагедии51, он писал Вяземскому: «…одного жаль – в Борисе моем выпущены народные сцены <очевидно, имеется в виду „Девичье поле“.– М. А.>, да матерщина французская и отечественная; а впрочем странно читать многое напечатанное»52. Очевидно, что удаление «Девичьего поля» было отнюдь не добровольным, а совершилось в результате давления. Оно не может быть объяснено художественными решениями. Дело было вовсе не в «грубости» этой сцены, а в достаточно негативном изображении мыслей и настроений собравшейся толпы. Умный Булгарин это заметил и написал, как мы помним, в оставшейся неизвестной Пушкину записке: «Прилично ли так толковать народные чувства?» Пушкин, наверное, понимал истинную причину настоятельного требования этих сокращений и, поскольку изображение народных настроений без второй половины сцены теряло смысл, вычеркнул ее целиком.
И сразу последняя ремарка трагедии утратила значение. Прежняя ремарка с учетом последующей Смуты создавала жуткую жесткую цикличность русской истории: здравица царю, свержение и гибель этого царя, здравица новому царю. В перспективе: гибель нового царя (пушку прахом зарядили), восшествие на престол следующего (здравица Шуйскому), вакханалия самозванцев… Ощущение этой цикличности в значительной степени утрачивалось при снятии первой массовой сцены, где народ тупо приветствовал нового царя.
Именно тогда последними словами трагедии становится часто употребляемая Карамзиным формула молчания, безмолвия народа53 (напомним, что трагедия в окончательной редакции посвящена «драгоценной для россиян памяти Николая