Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Девушка одна боится?
Конечно, с ним рядом, вот так держась, идти лучше. Не потому что она боится — в родном-то городе! Но легче, удобнее, спокойнее, когда этот ветер из тебя, кажется, всю душу выдувает и ничего в ней не остается, кроме горькой тоски и злости на все и всех, начиная о шумной богадельни, именуемой Стромынкой, и кончая кокетливым портретом Хемингуэя в толстом свитере — пусть теперь Антошкина им восхищается. А почему бы девушке и не бояться, если она одна, и не искать себе какую-нибудь защиту? Это ведь и мамочкина теория, кажется? А если вспомнить всю ее историю отношений с ними (с кем — понятно, не говорить же «с мужчинами», это по-шлюшному как-то, а с «мужиками» — и вовсе грубо; разбираешься еще, несостоявшаяся цаца), то никто из них не был ей никогда и ни разу защитой, защитником, да? Ни растерявшийся Петя, ни барственный (как же, поэт, снизошел, видите ли) Алик, ни дурацкий паровоз Гегин. А кто же еще? Не тот же клоун, который ей в детстве через окошко Петрушку показывал. И не те лампионы, что светят по вечерам над раскрытыми книгами в читальном зале. Может быть, тот грузин, что ходил за ней целый вечер по московскому аэровокзалу, но кто знает, что у него на уме было? Кажется, он сам больше в тот день в защите нуждался.
— От тебя бензином, что ли, пахнет? — спросила Нина, принюхиваясь к его полушубку, от которого несло чем-то резким, тревожащим.
— Скипидаром, — сказал Виктор. — Хочешь, тебя наскипидарю?
Опять, кажется, какие-то фокусы начинаются? Не надоело ему притворяться.
Лампочка в подъезде горела только на первом этаже, еле освещая порядком обшарпанный, изуродованный многими неумелыми ремонтами, некогда довольно помпезный холл — дома на Портовой строились по стандартам роскошествовавших пятидесятых годов. Это уже потом многие квартиры в них стали коммунальными.!
— Девочке страшно? — опять спросил Виктор, когда они поднялись на третий этаж и стало совсем темно.
— Очень! — громко сказала Нина, потому что, ну что это за ерунда такая, — маленькая она, что ли, чтобы темноты бояться? Или на нее грабители и насильник» в собственном подъезде нападут? Да плевала она на все эти лампочки, они никогда тут не горят.
— Ах ты маленькая, бедненькая! — заворковал Виктор, и Нина почувствовала, что он, обхватив ее за плечи, протаскивает ее мимо двери неизвестно куда, как будто их путешествие может продолжаться бесконечно.
— Там чердак, вы разве не знаете? — спросила Нина тише, досадуя, что крикнула чуть раньше, — мама того и гляди выскочит, ждет ведь давно и волнуется.
— А нас там волки не съедят? — серьезно спросил Виктор. — Я их тоже очень боюсь.
— Да негу там ничего! — сказала Нина, что было уже и вовсе бессмысленно, потому что они стояли на верхней, самой последней площадке лестницы, на которую выходила только обитая железом и запертая на висячий замок чердачная дверь, и он сейчас, стоя сзади, прижимал ее к этой двери.
— Ну как же нету! Как же нету! — слышала она и чувствовала в то же время, как его руки спокойно и уверенно разоблачают ее и она словно садится в прохладную ванну под надежный, защищающий остальное тело колпак («Ну да, это он полушубок свой распахнул»), и что-то горячее начинает раздвигать нависшие над ней глухие и темные своды, горечь и тоску ее безрадостной жизни, то подземелье, в которое она себя (а кто же еще?) закопала. Эти своды должны были обязательно рухнуть, только не нужно торопиться ни ей, ни ему, и только бы у него хватило сил после очередного наступления начать новый нажим на эту темноту и тоску.
— Ах ты моя маленькая, бедненькая, голенькая, — и слышала она и чувствовала, что его пальцы касаются живота, и эти глупые, сентиментальные и пошлые слова не вызывали у нее отвращения, потому что так оно и было — она маленькая и голенькая, и ей надо помочь в этом темном мире с бряцающим о дверь замком, в который она раз за разом попадает головой, хорошо еще, что шапка не слетела, а то бы уже голову в кровь разбила. — Видишь, еще и шерстка не отросла. Но так ведь тоже неплохо?
Конечно, неплохо, если каждое прикосновение к незащищенному ничем животу словно отпечатывалось огненной точкой и отсюда начинался пожар, который должен был помочь ему взорвать эту темницу, — вот будет смешно смотреть, как все полетят из дома со своими шмотками, когда дом взорвется.
— Пусть они не спасутся! Пусть они все не спасутся! — прошептала она, вспоминая почему-то пахнущего водкой и винегретом Алика, который давно уже не жил здесь и которого этот взрыв, если он действительно состоится, никак не сможет достать. Но пусть он летит тоже! Ведь из-за него все тогда началось.
Она как со стороны услышала, что скрипит зубами от злости, ненависти даже к тому пресыщенному, полупьяному типу, который во всем виноват, потому что отнял у нее ту малость, крупинку — детство, нежное, безмятежное детство, на котором, не будь этого Алика, она могла бы строить всю свою счастливую жизнь. Будь он проклят, конечно, во веки веков!
— Бонзай! — крикнул Виктор шепотом (или «Давай!» — слово просвистело у самого уха, не разобрать) и ударил так сильно, что все наконец рухнуло и стало корчиться в развалинах и всплесках огня, пульсируя и удаляясь, словно они улетали с Виктором на полах его распахнутого полушубка от только что уничтоженной, горящей синим огнем планеты, и хотелось, чтобы теперь, когда главное сделано, этот тихий и плавный, как счастье, полет длился и длился, а потом они где-нибудь тихонько сядут.
Вот ведь как это бывает, оказывается. Ни в какое сравнение с прежним не идет. И вот интересно: так, как было сегодня, — так и должно быть всегда, или это исключение, случайность, подарок от великого фокусника, который и правда великий.
— Помнишь, ты мне пять рублей была должна? — спросил Виктор.
— Не помню, а что?
— Ну вот, теперь не должна. Искусство факта.
Вот дурачок! И где его Софьюшка только выкопала при магаданском безлюдье?
…Через несколько дней у Нины случилось видение. Она стояла, как и не раз до этого, у большого окна читального зала, выходящего все в Тот же Школьный переулок, просто стояла и, пожалуй, не думала ни о чем, потому что и делать было нечего и забот особенных никаких. И вдруг прямо под окном, на тротуаре, она увидела распатланную Софьюшку — на коленях, с запрокинутым вверх, к ней, лицом, молящую ее о чем-то. И в тот же миг рядом с Софьюшкой, но чуть сзади ее, ока увидела еще одну коленопреклоненную фигуру, а дальше — еще одна и еще, и еще. И все это была Софьюшка — строй одинаковых фигурок на равном расстоянии одна от другой. Это было как в зеркале, когда одно зеркало глядит в другое и оттого предмет, отразившись в первом, бесконечно повторяясь, уходит все дальше и никогда не пересчитаешь все эти отражения.
«Разве она меня — это я ее молить должна, — подумала Нина. — Прости меня, Софьюшка. Встань скорее!»
Но видение, качнувшись, стремительно взлетело и понеслось сначала сквозь дома, потом все выше и выше, над крышами и скрылось из глаз.
Она тут же, стоя у окна, решила сразу и навсегда порвать с Виктором, хотя с той ночи в подъезде больше и не видела его, он не приходил, то ли потому, что перестал интересоваться ею, то ли демонстрируя новый фокус из цикла «искусство факта», но все равно она решила порвать немедленно. И позднее, когда этот лицедей появился и стал чуть ли не каждый вечер караулить ее то около театра, то в переулке, то в подъезде, она молча обходила его, предостерегающе подняв руку, чтобы не коснулся ее. Бог знает, что он думал о ней в те минуты, как называл: маменькиной дочкой, ханжой, сумасшедшей. Но это было уже неважным.
И с Софьюшкой тоже пришлось приостановить общение, потому что в ее берлоге всегда можно было натолкнуться на Виктора. Софьюшка недоумевала, требовала объяснений, даже умоляла, кажется (см. видение). А разве она должна была умолять? Нине бы встать наяву под окнами Софьюшкиной комнатки на колени и стоять невзирая ни на что — так надо было, наверное. Потому что каяться надо вслух, прилюдно, искупая содеянное и получая облегчение. А каяться про себя — только жечь душу в бесплодном усилии очиститься, освободиться… Но разве на такое коленопреклонение решишься? Да и была бы в этом поступке театральность и фальшь, сродни искусству факта. Или побежать к Софьюшке и открыться только ей? Но станет ли Софьюшка счастливее, когда узнает, что это было? Нет уж, пусть она ничего не знает.
Вот тут и пришлось первый раз подрабатывать турбинками, как потом вспоминала это время уже взрослая и совершенно мудрая, не хуже Аллы Константиновны, Нина, преодолевать себя, приближаясь после утомительной работы и болтанки к тихой наземной стоянке, где можно освободиться от груза опостылевших пассажиров и их багажа и остаться наконец одной. Конечно тогда, в 65-м году, она и предполагать не могла и не думала даже о том, что будет какая-то стоянка и какая она будет, что будет ее, Нину, окружать и чем она будет заниматься. Ученые считают, что за восемь лет в человеческом теле меняются все до одной клетки, кроме клеток головного мозга, кажется. Несомненно, меняется все, вплоть до личности. И от той Нины образца 65-го года, мечтавшей раскаяться, осталась впоследствии только любовь к утреннему бегу по дорожкам городского стадиона. Тогда — жгучая до страсти оттого, что Алла Константиновна запретила ей этот бег, так как существовала версия о медицинской справке и академическом отпуске, а в результате — спокойная привычка облачаться по утрам в теплый тренировочный костюм и совершать это оздоровительное мероприятие в любую погоду. Вот — внешне — и все, что осталось.
- Семипёрая птица - Владимир Санги - Советская классическая проза
- Девять десятых - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Афганец - Василий Быков - Советская классическая проза
- Во имя отца и сына - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Умру лейтенантом - Анатолий Маркуша - Советская классическая проза
- Под крылом земля - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Лесные дали - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Лога - Алексей Бондин - Советская классическая проза
- Прииск в тайге - Анатолий Дементьев - Советская классическая проза
- Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин - Советская классическая проза