Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы, конечно, спросите, откуда она, репрессия, берется. Отвечаю: из репрессивной идеологии. С одной стороны, изучение феномена тоталитаризма в его разных ипостасях доказывает: идеология сама может быть репрессией. Наверное, она является таковой в любом своем качестве, но есть и особо репрессивные ее разновидности. С другой стороны, существует особая среда, особый контекст, который выдвигает особо острый запрос на тотальность и репрессивность идеологии. А ее тотальность и репрессивность — в установке на поиск, нахождение и уничтожение тех, «кто виноват».
Еще в 1930-е годы Федор Степун высказал мысль, что главная интенция большевизма как формы идейной репрессии есть игра во «вменение вины» с постоянным «смещением объекта вины». «Все нравственное убожество большевицки-революционного миросозерцания и вытекающей из него тактики, — писал он, — заключается в том, что большевистский марксизм не знает понятия своей вины, что у него виноват всегда другой: буржуй, империалист, соглашатель, капиталист и т. д.»[87]. Но установка такого типа свойственна не только большевизму.
В нашей нашумевшей книжке 1989 года «Тоталитаризм как исторический феномен» мы показали доктринальное родовое единство трех основных видов тоталитаризма (советско-большевистского, итало-фашистского и немецко-нацистского), а также то, что их друг от друга отличает. Любая тоталитарная репрессия действительно построена на «смещении вины на другого». Но сам этот «другой» может пониматься по-разному.
Гитлеровский вариант был ориентирован на «избавление немецкой нации от чувства вины» и на смещение вины вовне, на другие народы. Сталинизм основывался на репрессивной процедуре «вменение вины — отказ от вины» внутри социума, по классовому принципу. Фашистский же корпоративизм Муссолини был сравнительно менее репрессивен. Он исповедовал принцип «враг — тот, кто не с нами», т. е. не принадлежит к «нашей корпорации». Попутно замечу, что этот вариант репрессивности более всего соответствует тому, что имеет место в современной России.
Таким образом, подтвердилась догадка о том, что тот или иной вид тоталитарной репрессии есть некая тотализация окончательного решения в поначалу весьма безобидной, казалось бы, идеологической игре в «кто виноват?». В одной из университетских лекций я очень давно спонтанно набрел на термин, назвав такую игру «тотализатором». Термин этот мне показался удачным, и я пользуюсь им до сих пор.
Показательно, что в разных культурах игра в «тотализатор» возникает в типологически сходных исторических ситуациях. Это, с одной стороны, ситуация кризиса традиционализма и возникновения императива модернизации. С другой стороны, это нарастание в культуре дополнительного напряжения между «универсалистами» и «самобытниками». Две линии этих напряжений растягивают и рушат первичный, традиционалистский социальный и идейный консенсус. Возникают непримиримые субкультуры и, как следствие, острейшая «война идеологий», каждая из которых активно использует проблематику «вины» в тех или иных вариантах, будь то классовые, этнонациональные или корпоративистские. Репрессивные идеологии как системы вербальных и текстовых инвектив запускают социальный «тотализатор», направленный на упрощение социума — зачистку его от «виноватых». В этом смысле тоталитаризм — не конечное, итоговое состояние общества, а сам процесс его упрощения.
Как же зарождаются подобного рода системы, построенные на идеологическом «вменении вины», и как они в дальнейшем тотализируются?
Обратимся к анализу самой ранней большевистской практики, имевшей место еще до захвата Лениным политической власти. Интересны в этой связи наблюдения Николая Валентинова в его книге «Встречи с Лениным». Валентинов пишет: «Ленин умел гипнотизировать свое окружение, бросая в него разные словечки; он бил ими, словно обухом, по голове своих товарищей, чтобы заставить их шарахаться в сторону от той или иной мысли. Вместо долгих объяснений — одно только словечко должно было вызывать, как в экспериментах проф. Павлова, „условные рефлексы“. В 1903 году и первой половине 1904-го таким словечком была „акимовщина“, в следующие годы появились другие: „ликвидатор“, „отзовист“, „махист“, „социал-патриот“ и т. д. Спастись от гипноза штампованных словечек можно было, лишь далеко уходя от Ленина, порывая с ним связь»[88].
Об этом же свидетельствует и прекрасно знавший Ленина Ю. Мартов, который описывал полемический ленинский стиль, как «бесчисленное повторение одних и тех же бессодержательных „бойких“ и „хлестких“ словечек»[89]. На ту же первичную интенцию большевизма — инвективно-репрессивную речевую практику — обратил внимание и Георгий Федотов. «В Ленине, — писал он, — нет ни скрупула русского интеллигента… Русские марксисты 90-х годов, этически настроенные и сами презирающие себя за это, ужаснулись перед „твердокаменным“ и покорились ему. Он стал центром притяжения людей нового типа. Он сам ковал его, неумолимо преследуя сарказмами и оскорблениями мягкотелого интеллигента. Из евреев, кавказцев и русских ницшеанцев он создавал свою гвардию — хищников и бойцов. То, как он умел (хотя и не всегда), укрощать этих тигров подполья, не менее удивительно, чем обуздание волчьей стаи Октября. Выковать большевистскую партию было не легче, чем государство СССР»[90]. Вспоминаются в этой связи и слова одного из персонажей «диалогов» в знаменитой работе С. Булгакова «На пиру богов» (1918): «Если уж искать корней революции в прошлом, то вот они налицо: большевизм родился из матерной ругани»[91].
Итак, тоталитарно-репрессивные локусы как пространства словесных инвектив появляются, конкурируют, исчезают, ищут адекватную себе идеологию, которую можно использовать в качестве наилучшего орудия идейной репрессии…
Игорь Яковенко: Но «матерную ругань» вряд ли можно вывести за границы русской традиционной культуры…
Алексей Кара-Мурза:
Полагаю, что вы все же согласитесь с тем, что русская культура — и низовая, и тем более интеллектуальная — к этому не сводится. В ней существовали и действовали факторы, которые оказывали нейтрализующее, блокирующее воздействие на ее репрессивность. Поэтому «протототалитаризм» в русской истории (и не только в русской) пульсировал, нарастал, спадал, и отслеживание этих его метаморфоз представляет безусловный исследовательский интерес.
Вспомним принцип изложения, принятый Николаем Бердяевым в работе «Истоки и смысл русского коммунизма». Бердяев последовательно перебирает всех возможных отечественных «кандидатов в тоталитаристы» (Белинского, Бакунина, Ткачева, Нечаева) и показывает, что является в них уже вполне тоталитарным, а чего, кому и почему недостает. Показывает Бердяев и социальный и идейный контекст, который одновременно и подпитывал возможности «кандидатов», и блокировал их притязания.
Игорь Клямкин: В своем докладе Яковенко как раз и пытается объяснить, почему «подпитывающее» возобладало над «блокирующим» именно в России. Опять-таки потому, полагает он, что подпитка осуществлялась русской традиционной культурой, в которой репрессивность была доминантой.
Алексей Кара-Мурза:
А я пытаюсь доказать, что не так-то все просто и однозначно. Процесс пульсации, т. е. конденсации и рассасывания репрессивных, тоталитарных инвективных практик — это, по-видимому, универсальный мировой процесс, одна из инвариантных сторон человеческой культуры. Достаточно вспомнить исследовательский проект по изучению «авторитарного сознания» среди американских студентов под руководством Т. Адорно. Вопрос же, скорее всего, в том, какая среда, с одной стороны, и какая идея — с другой, способствуют наилучшей консолидации тоталитарной идеологической репрессии. Где больше ресурсов для нее и где меньше ограничителей?
Дистанцируясь и от вульгарной русофобии, и от несколько склонной к мазохизму ветви самобытничества, ставящих знак равенства между «Россией» и «коммунизмом», я совсем не склонен и к тому, чтобы уходить от проблем, поставленных в докладе Яковенко. От того факта, что коммунизм случился не где-нибудь, а в России. Именно из этого исходит докладчик, и именно из этого, по-моему, исходить и надо. Но надо признать и то, что в русской традиционной культуре, на репрессивности которой акцентирует свое и наше внимание Игорь Григорьевич, долгое время сохранялся иммунитет против тотализующей индоктринации.
Этой культуре были свойственны и самостраховка, и самоограничение. Возможно, в этом и состоит главный смысл всего культурно-духовного опыта России: нигилистически-апокалиптический (в терминах Бердяева) потенциал «русской души» по-своему гасился, усмирялся в самых разных, подчас разнонаправленных идейных формах — и в западничестве, и в славянофильстве, и в соловьевском «всеединстве». Да и имперская власть тоже, как могла, гасила возможную тотализацию отдельных социальных проектов. Гасила в вязком контексте политико-культурных синтезов, представлявших собой, конечно, вариации не столько Евразии, сколько «Азиопы». Именно для этих «кентавров» были придуманы остроумные формулы: «поп во фраке» (вспомним Гоголя), «православный царь в мундире немецкого офицера» у Федотова и многие другие…
- На Западном фронте. Бес перемен - Дмитрий Олегович Рогозин - Биографии и Мемуары / Политика / Публицистика
- Россия 2000-х. Путин и другие - Владислав Дорофеев - Публицистика
- Профессионалы и маргиналы в славянской и еврейской культурной традиции - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Исторический сборник «Память». Исследования и материалы - Коллектив авторов - Публицистика
- Сравнительное богословие. Книга 2 - Коллектив авторов - Публицистика
- Мы – не рабы? - Юрий Афанасьев - Публицистика
- Проблема культуры (сборник очерков и статей) - Андрей Белый - Публицистика
- Молот Радогоры - Александр Белов - Публицистика
- Мы – не рабы? (Исторический бег на месте: «особый путь» России) - Юрий Афанасьев - Публицистика
- Россия – Грузия после империи - Коллектив авторов - Публицистика